Лавиния
И тут я проснулась. И увидела над поляной тот же спокойный свет, который, впрочем, вскоре, с наступлением дня, исчез.
Но, прежде чем мы с отцом ушли из Альбунеи, я все-таки сходила к источнику: он оказался в точности таким, каким я его видела во сне, только по утрам его укрывала густая тень.
На обратном пути отец снова был молчалив. Когда мы вышли из леса, я все смотрела на юг, пытаясь представить себе, как течет Нумикус и где может находиться тот брод и тот город, что мне приснились. А потом сказала отцу:
– Знаешь, ко мне ночью приходил прадедушка Пик. Во сне. – И рассказала ему, что мне привиделось.
Латин внимательно выслушал меня, довольно долго молчал, потом пробормотал:
– Это один из самых могущественных наших предков.
– А помнишь, когда я болела, у меня был сильный жар? Пик тоже приходил ко мне и ударил меня по голове своим клювом, – сказала я. – Я тогда даже заплакала от боли.
– Но ведь на этот раз он лишь коснулся крылом твоих глаз, верно?
Я кивнула. Некоторое время мы шли молча, потом Латин сказал:
– Альбунея – как раз то место, где он властвует. Он и другие лесные силы. Он сделал тебе подарок – возможность чувствовать себя здесь свободной. Он открыл твои глаза, дочка, чтобы ты научилась видеть.
– А можно мне будет снова пойти с тобой сюда?
– По-моему, теперь ты можешь приходить в Альбунею в любое время, когда сама этого захочешь.
* * *Если бы моя дочь осталась в живых, она никогда бы не смогла бегать так свободно, ничего не опасаясь, как когда-то бегала я – по полям за крепостной стеной Лаврента, по склонам холмов, где паслись и нагуливали вес стада. Да и для сына моего в детстве леса оказались куда безопаснее полей родного пага. А я в детстве бродила и по открытым склонам холмов, и по лесным тропинкам, ведущим в Альбунею, в обществе одной лишь Маруны. Иногда она сопровождала меня до самой священной поляны, а иногда оставалась ночевать в домике лесоруба на опушке леса, а я в полном одиночестве отправлялась прямиком к святилищу. Мы тогда ничего не боялись, ибо мир, который дал Лацию мой отец, казался нам истинным и прочным. В тот мирный период за стадами могли присматривать даже маленькие дети; и пастухи отпускали животных бродить по летним пастбищам, ничуть не опасаясь воровства. Женщинам и девушкам не требовалась охрана, чтобы куда-то пойти; им не нужно было даже сбиваться для этого в стайки; они могли совершенно спокойно ходить по всем дорогам и тропам Лация. Даже оказавшись в дикой местности, где и троп-то никаких не было, мы боялись волков и медведей, но не людей. Такой порядок существовал все то время, на которое пришлись мое детство и моя юность, и я думала, что так в мире было и будет всегда. Тогда я еще не знала, до какой степени отсутствие войн уязвляет гордость мужчин, как их раздражает бездействие, как в них копится нетерпеливый гнев, если мирный период слишком затягивается. Я не знала, что они, даже обращаясь к высшим силам с молитвой о мире, на самом деле стремятся этот мир непременно разрушить, дать дорогу сражениям, убийствам, насилию и разрухе. Из всех высших сил одна лишь страшит меня более других, ей одной не могу я поклоняться, ибо она нарушает установленные границы, стравливает взрослого барана с ягненком, а быка – с теленком и вкладывает меч в руки крестьянина: Маворс, Мармор, Марс.
Я была хранительницей кладовых в царском доме: такова моя обязанность царской дочери, камиллы [26], послушницы. И за пищу, которую мы ели, тоже отвечала я. Я растирала муку со священной солью и благословляла нашу пищу. День за днем я как верная служанка Весты следила за огнем в ее очаге, ярком средоточии жизни нашего дома. Но мне не было дозволено входить в маленькую комнатку рядом со входом во дворец, ибо там обитал Марс – не Марс плуга, быка и жеребца, не Марс волка, а совсем другой Марс: Марс меча, копья и щита, того самого щита, который жрецы салии вытаскивали в первый день нового года и прыгали, потрясая им и пытаясь разбудить Марса, заставить его подняться и вместе с ними скакать и плясать на улицах и в полях. Этот Марс вновь будет заперт, только когда ему принесут в жертву Октябрьского Коня [27], и сама зима с ее холодами, дождями и тьмой прикажет всем жить в мире.
В городе у Марса своего алтаря не было. Но мужчины поклонялись ему. Будучи девушкой, девственницей, я не могла, да и не хотела иметь с ним никаких дел. Дом, где я хозяйничала, был для него закрыт, как и его дом был закрыт для меня.
Но я-то свято блюла этот запрет. А он – нет.
В детстве я просто слишком плохо знала этого бога, чтобы его бояться. Мне нравилось смотреть, как салии в первый день марта настежь распахивают двери той запертой комнаты и танцуют на улицах Лаврента в своих красных плащах и высоких остроконечных колпаках, изгоняя старый год и впуская новый; как они, потрясая длинными копьями и щитами с изображением совиной головы, высоко прыгают и кричат: «Маворс! Маворс! Хвала тебе!» Мы, девчонки, убегали от них и прятались с притворным испугом. Ох, громко кричали мы, до чего же этим мужчинам нравится пронзать своими копьями небесную высь! Ох, до чего же они любят метать свои копья и дротики! Ох, до чего ж им хочется, чтобы их копья всегда были длиннее, чем у других!
Благодаря столь длительному и прочному миру я могла сколько угодно смеяться над салиями, могла одна ночевать в лесу Альбунеи, и отец мой не усматривал ничего дурного в том, что в нашу регию все чаще стали прибывать претенденты на мою руку. Пусть себе соревнуются друг с другом, говорил он. Пусть Авентин хмуро смотрит на Турна, пусть Турн дразнит и унижает юного Альмо; никогда они не посмеют затеять ссору под крышей царского дворца или, нарушив границы чужих владений, поколебать тот мир, что был установлен правителем Лация. Все понимали, что кто-то один в конце концов докажет, что именно он-то и есть самый лучший жених, и увезет меня в свой дом, а остальным придется с этим смириться. Мой отец очень любил, когда у нас собирались эти молодые воины, – куда больше, чем я. Они привносили в наш дом дух молодечества. Латин с удовольствием устраивал для них роскошные пиры, угощал вином, без конца наполняя их чаши, и с благодарностью принимал их дары: всевозможную дичь, белых козлят и черных поросят. И ему, разумеется, приятно было, когда они восхищались его красавицей-женой, такой пылкой, такой молодой, намного моложе его самого и лишь чуть-чуть старше тех, кто искал руки ее дочери. Мой отец всегда был добрым и радушным хозяином, и его щедрость поистине обезоруживала этих молодых людей, дерзких и наглых, вечно соперничающих друг с другом. И кончалось все тем, что они засиживались за полночь за большим столом, ведя дружескую беседу и весело смеясь. То, что могло бы стать причиной ссор и войн, отец использовал как способ создания еще более крепких дружественных отношений между подчинявшимися ему правителями городов и вождями племен.
Если бы он был моим единственным родителем, я бы, наверное, тоже довольно легко воспринимала бесконечные визиты своих женихов. Даже, может быть, с удовольствием. Некоторые из них действительно были очень неплохими людьми. Зато при виде некоторых невозможно было сдержать смех. Например, Уфенс из Нерсе, житель гор, являлся облаченным в волчьи шкуры, на голове у него красовалась ужасная шапка из волчьего меха, а его румяных щек почти не было видно под густой, черной, курчавой бородой. И он так дико озирался, сердито сверкая глазами, будто никогда прежде в городе не бывал; впрочем, на меня он так сердито никогда не смотрел – на меня он вообще смотреть не мог. Тита и другие служанки постоянно поддразнивали меня, в шутку утверждая, что я вполне могу выйти замуж за этого Молодого Волка, за эту Кустистую Бороду, как они его прозвали. И я, наверное, тоже могла бы посмеяться с ними вместе. Но я вела себя крайне осторожно и вежливо, а со всеми своими женихами держалась очень холодно, куда холоднее, чем того требовал мой статус невесты-девственницы. Все дело в том, что моя мать отнюдь не так легко отнеслась к теме моего замужества, ставя меня порой в весьма сложное, даже двусмысленное положение.