Машина различий
Зловещий кроваво-красный цвет внезапно залил экран – скрытый под сценой Мик поставил светофильтр. Пушки форта окутались клубами порохового дыма, пронеслись крошечные, в один элемент экранного изображения, пушечные ядра, все это сопровождалось глухим грохотом – теперь Мик молотил в литавры.
– Ночь за ночью до нас доносились жуткие, леденящие кровь боевые песни крикских фанатиков, – выкрикнул Хьюстон. Яркое освещение превратило его в огненный столп, будто подпиравший экран. – Нужно было идти на приступ, врукопашную, с клинками в руках! Говорили, что штурмовать эти ворота – значит идти на верную смерть… Но недаром я был теннессийским волонтером…
К крепости метнулась крохотная, в несколько черных квадратиков, фигурка, затем вся сцена потемнела; раздались удивленные аплодисменты. Галерка пронзительно свистела. Потом Хьюстона вновь окружил ореол друммондова света. Генерал принялся похваляться своими ранами: две пули в руку, ножевой удар в ногу, стрела в живот – Хьюстон не произнес этого вульгарного слова, а лишь настойчиво потирал соответствующую область жилета; можно было подумать, что у него желудочные колики. Всю ночь он пролежал на поле битвы, а потом много дней его везли по бездорожью, на провиантной телеге, истекающего кровью, в бреду от болотной лихорадки…
Клеркообразный сосед Сибил сунул в рот очередной леденец и взглянул на карманные часы. Теперь, когда Хьюстон повествовал о своем долгом балансировании на грани смерти, в похоронной черноте экрана стала медленно проступать пятиконечная звезда. Один из заклиненных кубиков сумел наконец провернуться, но зато застрял другой, справа внизу.
Сибил с трудом подавила зевок.
Хьюстон начал рассказывать о том, как пришел в американскую политику, главным образом – дабы спасти от гонений своих любимых чероки; звезда разгоралась все ярче. При всей экзотичности антуража это был, по сути, тот же пустопорожний треп, какой можно услышать на любом предвыборном митинге; зал начинал проявлять нетерпение. Зрители охотнее послушали бы про войну или о жизни среди индейцев, Хьюстон же долдонил о том, как его выбирали в какой-то недоделанный парламент, о каких-то своих непонятных должностях в провинциальном правительстве, и все это время звезда росла и хитрым образом корежилась, превращаясь в герб штата Теннесси.
Веки Сибил тяжелели, опускались, а генерал продолжал вещать.
И вдруг тон Хьюстона изменился, стал сентиментальным; странным образом даже неприятная его манера растягивать слова казалась теперь нежной, почти чувственной. Речь пошла о женщине.
Сибил выпрямилась и навострила уши.
Хьюстон был избран губернатором, сколотил себе капиталец и зажил припеваючи. Со временем он нашел себе подружку, какую-то теннессийскую барышню, а там и женился.
Но на киноэкране от краев к центру ядовитыми змеями сползались щупальца тьмы. Они угрожали теннессийскому гербу.
Едва Хьюстоны успели свить себе гнездышко, как новоиспеченная миссис Хьюстон взбрыкнула и сбежала домой, к мамочке. Она оставила письмо, сказал Хьюстон, письмо, содержавшее ужасную тайну. Тайну, которую он никому и никогда не открывал и поклялся унести с собой в могилу.
– Личное дело, про такое не может и не должен говорить человек чести. Это было для меня страшным ударом…
На него ополчились газеты. И кто бы мог подумать, что у них там, в Теннесси, есть газеты?
– Клеветники и сплетники, – стенал генерал, – излили на меня яд своей ненависти. – На экране снова появился греческий щит с вороном, и в него полетели черные комки, судя по всему – грязь.
Откровения становились все более шокирующими. Генерал довел дело до конца, развелся с женой – событие ужасное, почти небывалое. Общественность, естественно, возмутилась и вышвырнула его с должности. Было странно, с какой это стати Хьюстон заговорил о столь безобразном скандале, неужели он надеется, что лондонские слушатели одобрят разведенного мужчину. И все же, как заметила Сибил, дамы слушали это горестное повествование с напряженным интересом – и не без симпатии. Даже толстая мамаша нервно обмахивала свой двойной подбородок веером.
А что, собственно, удивляться, ведь этот человек (иностранец, да к тому же, по собственному признанию, полудикий) говорил о своей жене с нежностью, как об истинной любви, загубленной какой-то жестокой и таинственной правдой. Его грохочущий голос срывался от наплыва чувств; он несколько раз промокнул лоб модным кружевным платочком, извлеченным из жилетного кармана. Жилет у него был меховой, леопардовый.
К тому же он недурен собой, подумала Сибил. За шестьдесят, почти старик, но такие даже лучше, они относятся к девушке с большим сочувствием. Его признания выглядели смело и мужественно, ведь это он сам вытащил наружу это давнее скандальное дело с разводом и с таинственным письмом миссис Хьюстон. Он говорил обо всем этом без остановки, но не выдавал тайны, все более разжигая интерес слушателей – Сибил и сама умирала от любопытства.
Ну вот, обругала она себя, развесила, дура, уши, а ведь дело-то все наверняка простое и глупое и вполовину не столь глубокое и загадочное, как он изображает. И барышня эта вряд ли была таким уж ангелочком, вполне возможно, что девичья ее добродетель была уже похищена каким-нибудь смазливым теннессийским бабником задолго до появления Ворона Хьюстона. Мужчины придумали для своих невест строгие правила, сами вот только никогда им не следуют.
А может, Хьюстон сам во всем и виноват. Может, у него были какие-нибудь дикие представления о семейной жизни, после всех-то этих лет с дикарями. Или, может быть, он лупцевал супругу чем ни попадя – легко себе представить, каким буяном может быть этот человек, когда выпьет лишнего.
На экране появились гарпии, символизировавшие клеветников Хьюстона, тех, кто замарал его драгоценную честь чернилами бульварной, помоечной прессы, – отвратительные горбатые существа, черные и красные; экран тихо жужжал, и они перебирали раздвоенными копытами. Сибил в жизни не видела ничего подобного; напился, наверное, этот манчестерский спец до зеленых чертиков, вот и стал изображать такие ужасы. Теперь Хьюстон рассуждал о вызовах и чести, то бишь о дуэлях; американцы – отъявленные дуэлянты, они прямо-таки влюблены в свои ружья-пистолеты и способны угробить друг друга не за понюх табаку. Он убил бы пару-другую подлых газетчиков, громогласно настаивал Хьюстон, не будь он губернатором и не будь это ниже его достоинства. Так что он оставил борьбу и вернулся к своим драгоценным чероки. На бравого генерала было жутко смотреть, настолько распалил он себя собственным красноречием. Аудитория тихо веселилась, обычная британская сдержанность не устояла перед вылезающими из орбит глазами и налитыми кровью жилами техасца. Веселье это, однако, опасно граничило с брезгливым отвращением.
А вдруг, думала Сибил, растирая в кроличьей муфте озябшие руки, он сделал что-нибудь ужасное? Вдруг он заразил жену стыдной болезнью? Некоторые виды этой болезни просто кошмарны: могут свести с ума, оставить слепым или калекой. Возможно, в этом и заключается его тайна. Мик – вот кто должен знать. Мик наверняка знает.
Хьюстон тем временем объяснял, что он с отвращением оставил Соединенные Штаты и отправился в Техас; при этих его словах появилась карта, посреди континента расплылось большое пятно с надписью «ТЕХАС». Хьюстон заявил, что он отправился туда в поисках свободных земель для своих несчастных страдающих чероки, но все это было не слишком вразумительно.
Сибил спросила у соседа время. Прошло около часа. Кончалась первая треть речи. Скоро ее выход.
– Представьте себе страну, – говорил Хьюстон, – во много раз большую ваших родных островов. Страну, где нет настоящих дорог – только протоптанные индейцами тропы, где не было в те дни ни одного паровоза, ни одной мили рельсового пути, не говоря уж о телеграфе. Даже я, главнокомандующий национальных сил Техаса, не имел для передачи своих приказов средства более быстрого и надежного, чем верховые курьеры, чей путь преграждали команчи и каранкава, мексиканские патрули и бессчетные опасности диких прерий. Стоит ли удивляться, что полковник Тревис получил мой приказ слишком поздно и трагичнейшим образом понадеялся на то, что с минуты на минуту подойдет отряд полковника Фаннина. Окруженный силами неприятеля, в пятьдесят раз превышающими его собственные, полковник Тревис провозгласил: «Победа или смерть», – прекрасно понимая, что исход сражения предрешен. Защитники Аламо пали все до последнего человека. Благородный Тревис, бесстрашный полковник Боуи и легендарный Дэвид Крокетт…