Свидание в аду
Теперь Жан-Ноэль в свою очередь изумился. Вот и все, что смогла сказать ему женщина, которая создала себе репутацию необыкновенно чуткого, отзывчивого существа, женщина, которая часами могла рыдать из-за того, что канарейка сломала лапку, женщина, которая писала о самой себе: «Я арфа, что звучит, на горе откликаясь!»
Арфа не зазвучала. Слово «самоубийство» вызвало у Инесс лишь одно воспоминание – источник слезливых элегий, доставлявших ей самой удовлетворение, воспоминание о юном поэте, покончившем с собой. «Ему я, быть может, обязана томиком лучших своих стихов», – нередко говорила она.
– А моя мать, а моя мать… – вырвалось у Жан-Ноэля сквозь подступившие к горлу рыдания.
– Что ты хочешь сказать о своей матери?
– Ничего… – проговорил Жан-Ноэль, покачав головой.
Внезапно оба почувствовали, что навсегда лишились бесценных, хотя и неощутимых благ – доверия, душевного слияния, полной откровенности. Инесс вновь сделалась для него чужой. Он отчетливо представил себе, что она, не задумываясь, словно речь идет о какой-нибудь безделице, может выдать его тайны своим прежним любовникам, может представить их на суд этого синклита старцев.
– Нет-нет, ничего!.. – повторил он.
– Тебе надо пойти домой, мой ангел, – сказала Инесс. – Ты очень возбужден, очень устал. Завтра тебе все покажется иным. Хочешь, я дам тебе снотворное, ты примешь его перед тем, как лечь спать… И помни, дорогой, что я не перестаю думать о тебе. А завтра, то есть сегодня утром, позвони мне – так рано, как тебе захочется… Хоть в одиннадцать часов… А теперь иди, прошу тебя. Я не могу дольше оставлять гостей одних.
Вот и все, на что она оказалась способна: снотворное, телефонный звонок… ее гости.
– Да, да, – произнес Жан-Ноэль со злобой, – ступай к ним, к Лартуа, к Вильнеру…
Она поняла, что он слышал весь разговор, происходивший в ванной комнате.
– О! Ты знаешь, Эмиль и Эдуард… – Она сделала жест, означавший, что все это не имеет никакого значения. – Они для меня как братья!
– Вот и оставайся в кругу своей семьи, – проговорил Жан-Ноэль.
– Перестань, перестань, – проговорила она. – Не станешь же ты сейчас ревновать меня к прошлому, особенно к такому прошлому. До чего же ты еще молод! Впрочем, я ничего от тебя не скрывала. Ты сам ни о чем меня не спрашивал. И я думала, что ты знаешь…
У Жан-Ноэля вырвалось первое грубое слово, первая мужская брань.
– Не мог же я предполагать, – крикнул он, – что ты знаешь как свои пять пальцев все ширинки твоего салона!
Но тут краска залила его лицо, и он невольно отшатнулся, ожидая пощечины.
Фиолетовый отблеск промелькнул в черных глазах Инесс.
– Послушай, мой мальчик, – сказала она. – Ты хочешь оскорбить меня! Какая нелепость!
И на ее лице появилось странное выражение скрытой иронии и даже удовольствия.
– Ведь я люблю тебя, мой глупый, мой прелестный, мой глупенький малыш, и ты это прекрасно знаешь, – прибавила Инесс.
Она подошла и подставила ему губы.
Но теперь эти губы были в представлении Жан-Ноэля осквернены чужими поцелуями.
Он резко отвернулся и, не говоря ни слова, вышел.
Тихий коридор, передняя с вольерой для птиц, а за парчовой портьерой смех и голоса, и среди них – задыхающийся голос старого драматурга… Стараясь двигаться бесшумно, Жан-Ноэль отворил входную дверь.
На площадке второго этажа он вдруг остановился, ухватившись за перила. Его мучила тупая боль, жестокая и непонятная. Это болела умершая в его сердце любовь, подобно тому как у человека болит нога, которую уже ампутировали.
9Улицы были пустынны. Мимо проезжали редкие в этот час такси, и в каждой машине сквозь заднее стекло можно было различить две склоненные друг к другу головы. Близился рассвет. Тряпичники уже рылись в мусорных ящиках.
Жан-Ноэль не знал, куда идти. Он пересекал Париж, словно обломок дерева, уносимый рекой. Он как бы плыл по течению, следуя неведомым путем.
Позади остался дом Инесс, отныне мертвый для него дом. Впереди, внизу, возле Трокадеро, стоял дом на улице Любек, где сейчас уже, должно быть, остывало тело госпожи де Ла Моннери, и – ни одного дома, куда можно постучаться, куда можно войти. Уличные фонари освещали безмолвную тьму.
Слышны были лишь его шаги по мостовой. Жан-Ноэлю чудилось, будто он оказался в мертвом призрачном мире. Он был еще одинок, одинок навеки. Все его чувства, все ощущения притупились.
Он потрогал свои плечи, потом – лоб, но органы чувств, утомленные волнением, горем и бессонницей, отказывались ему служить. Его кожа словно звенела, была лишена живого тока крови. Казалось, у него нет больше ни грудной клетки, ни скелета – лишь холодная пустота заполняла изнутри его одежду, и только одно чувство еще теплилось в этой пустоте – безотчетный, слепой гнев против всего мира.
Он бросился к огромному каштану, замолотил кулаками по его корявому стволу, ушиб руки, заныло плечо, но боль несколько отрезвила и успокоила его, и он снова ударил кулаком по дереву. Да, правы те, кто утверждает, что внешний мир существует, но убеждает нас в своем существовании, лишь когда сопротивляется нам…
Жан-Ноэль с облегчением вздохнул. Это дерево убедило его в реальности мира. Раз оно существовало, значит, существовало и все остальное. Но если это так, значит, его отец покончил с собой, значит, его мать была убита, значит, в постели Инесс побывал чуть ли не весь Париж… И ему надо было примириться со всем этим или же последовать примеру отца… Ибо в конечном счете есть только два способа отвергнуть реальную жизнь – самоубийство и безумие. Но ведь не всяким овладевает безумие… Без сил Жан-Ноэль припал к толстому и темному стволу.
Из тьмы, окутывавшей дерево, внезапно возникли две женщины; несколько мгновений они внимательно наблюдали за молодым человеком. На них были слишком короткие и узкие юбки, плотно обтягивающие бедра, слишком яркие чулки и туфли на слишком высоких каблуках, в руках они держали лакированные сумочки. Жан-Ноэль заметил их и неожиданно расхохотался.
Они приняли его за юного захмелевшего гуляку.
– Что с вами? Нездоровится или хватили лишнего? – спросила одна из женщин.
Жан-Ноэль захохотал еще громче.
– Это вы над нами смеетесь? А что в нас такого смешного? – вступила в разговор вторая.
– Нет-нет, я не над вами… Я просто так… Пустяки, – ответил Жан-Ноэль, успокаиваясь.
– Ты просто пьян, мой цыпленочек, видать, здорово нализался! – объявила первая из женщин.
Голос был хриплый, тон – вызывающий. Жан-Ноэль пристально посмотрел на нее: обесцвеченные волосы странного оттенка, напоминавшего латунь, крупное худое лицо, прорезанное широким, ярко накрашенным ртом, на плечах – черно-бурая лиса. Ее подружка, пухленькая девица с жидкими завитыми волосами, походила на мещаночку.
Жан-Ноэль попытался определить, куда он забрел. Ах, да это Елисейские Поля, тут уже начались сады, и фонари освещали листву деревьев…
– Что ж ты тут делаешь? Возвращаешься домой в одиночестве? – спросила девица с лисой. – Мы тоже идем домой… Может, займемся любовью?
Заняться любовью. «Умеет ли он, по крайней мере, заниматься любовью?.. Он станет чудесным любовником… Когда пройдет через твои руки… а главное, через твои уста…» Заняться любовью… Те же слова, какие употребляют и Лашом, и Лартуа, и Инесс.
– Если хочешь, пойдем с нами, мы славно позабавимся втроем. Потому что мы – я и моя подружка – не расстаемся. Мы всегда неразлучны, понимаешь?..
Она приблизила к лицу Жан-Ноэля свое худое лицо, раскрыла ярко накрашенный рот и щелкнула длинными редкими зубами. На вид ей было не больше двадцати пяти лет, но ее лицо походило на маску смерти, какие встречаются в факельных шествиях.
«Мы славно позабавимся втроем…»
Втроем… Вчетвером… Как Инесс, Вильнер, Лартуа и Лашом в ванной комнате.
Толстушка с лицом мещаночки кивнула своей подружке, будто говоря: «Ладно, пошли, нечего время терять! Он все равно не решится».