Свидание в аду
«Я – стекольщик», – любил говорить герцог, напоминая этим, что он посвятил себя одной из тех двух отраслей, заниматься которыми король в свое время разрешил дворянству Лотарингии, а именно – добыче угля и производству стекла. Герцог сам управлял своими владениями, сам вел свои дела; это был решительный, энергичный и трезвый делец, глубоко убежденный в собственном превосходстве над другими, что делало общение с ним малоприятным.
Именно к нему и обратился почтительным тоном молодой человек с прилизанными волосами:
– Господин министр приносит свои извинения в том, что не смог лично присутствовать на похоронах. Он просил меня передать вам его искренние соболезнования.
– Какой министр? – спросил герцог.
– Министр просвещения.
– Соблаговолите поблагодарить его, милостивый государь.
И Валлеруа пожал руку начальнику канцелярии министра с таким видом, с каким человек, облеченный властью, пожимает руку другому человеку, также облеченному властью.
Потом он прошептал на ухо Жан-Ноэлю (даже говоря вполголоса, герцог сохранял резкий, отрывистый тон):
– Лашом прислал своего чиновника. Весьма корректно.
Мимо родственников продефилировали участники «большого турнира», а за ними следовали другие старики и старухи, которые, оплакивая усопшую, оплакивали самих себя; каждый из них счел необходимым прикасаться своими мокрыми от слез щеками и слюнявыми губами к щеке Жан-Ноэля.
Мари-Анж была в лучшем положении – ее защищал траурный креп. Тетя Изабелла одолжила ей свои шляпу и вуаль.
– У меня так много траурных шляп… – сказала она.
Сама Изабелла стояла рядом с Мари-Анж и казалась глубоко удрученной кончиной госпожи де Ла Моннери.
Инесс Сандоваль сжала ладонями обе руки Жан-Ноэля и прошептала:
– Ты даже не знаешь, какое усилие я сделала над собою ради тебя. Обстановка похорон всегда удручает меня. И зачем только обряжают усопших в эти отвратительные черные одежды…
Жан-Ноэль бросил на нее холодный взгляд и впервые увидел ее такой, какой она была в действительности: сорокапятилетняя женщина с тонкими морщинками на лбу, смуглой, немного сухой кожей, с притворной, хорошо заученной эмоциональностью.
– Я тебя увижу сегодня вечером? – прошептала она еще тише.
– Я тебе позвоню, – ответил он, твердо зная, что не сделает этого.
И Жан-Ноэль чувствовал, как сильно изменилось положение и какое преимущество приобретает человек, когда он перестает любить женщину, а она о том еще не подозревает.
Инесс удалилась своей вальсирующей походкой и вскоре исчезла вместе с профессором Лартуа.
Среди людей, составлявших немногочисленный траурный кортеж, Жан-Ноэль увидел какого-то господина, чье лицо ему было несомненно знакомо, хотя имени его он припомнить не мог. То был уже пожилой мужчина, тщательно следивший за своей внешностью и сохранявший в своем облике что-то юное. Жан-Ноэль спрашивал себя, где и при каких обстоятельствах видел он эту чуть ниспадавшую на лоб волнистую прядь волос, эту чуть неуверенную изящную походку, этот изысканный и вместе с тем строгий элегантный костюм. Когда это было? Давно или недавно?
Пожилой господин с волнистой прядью миновал всех остальных родственников покойницы, остановился перед Жан-Ноэлем и сказал:
– I saw in the papers, this morning… [14]
Только в эту минуту Жан-Ноэль понял, что перед ним лорд Пимроуз. Присутствие лорда было для юноши столь неожиданным, столь непредвиденным, что он растерялся и с трудом понимал, что говорит ему англичанин. Выражая соболезнование, лорд Пимроуз стоял склонив голову к плечу, и в его позе сквозила странная скованность и необъяснимое смущение, едва прикрытое учтивостью манер. Но на его лице была отчетливо написана симпатия, искренний интерес и сочувствие. Он дважды поднял глаза на Жан-Ноэля, и тот прочел в них такое дружеское расположение, что был глубоко тронут.
«Как странно, мы виделись всего несколько минут, и он пришел сюда ради меня… Быть может, он решил, что доставит этим удовольствие Инесс?.. Нет-нет, он здесь ради меня. Какой милый и деликатный человек!..» – подумал Жан-Ноэль.
И на минуту ему сделалось стыдно, что он не испытывает настоящего горя, которое оправдало бы присутствие лорда Пимроуза на похоронах и сделало бы его – Жан-Ноэля – достойным внимания знатного англичанина.
И впервые за все утро Жан-Ноэлю самому захотелось подставить щеку для поцелуя. Он испытывал глубокую признательность, почти нежность к этому старику; в то же время какое-то неосознанное удивление парализовало его до такой степени, что он не мог сделать ни одного жеста, не мог выговорить ни слова.
– If ever you feel lonely and you have ten minutes to spend do call me… [15] – проговорил лорд Пимроуз.
Он умолк и внезапно удалился, как будто фраза, которую он только что произнес, была чем-то дерзостным, испугавшим его самого. Жан-Ноэль смотрел ему вслед, мысленно упрекая себя за то, что даже не поблагодарил англичанина.
Когда Пимроуз, окунув пальцы в кропильницу, скрылся затем из виду, Жан-Ноэль и в самом деле почувствовал себя совсем одиноким, и это доброе утомленное лицо показалось ему неким прибежищем: «If ever you feel lonely…»
Церемония на кладбище закончилась очень быстро. У выхода Мари-Анж сняла шляпку, завернула ее и вуаль и, пробормотав извинения, сунула тете Изабелле. Затем вскочила в первое же проезжавшее мимо такси и крикнула шоферу:
– Улица Клемана Моро, дом семь, и побыстрее!
3На улице Клемана Моро человек полтораста заполнили большой светло-серый с золотом зал салона Марселя Жермена: они расположились вокруг возвышения, где демонстрировались модели. Выставка осенних мод, устроенная для прессы, как обычно, началась с опоздания. Аристократия швейного ремесла, главные редакторы крупнейших женских журналов занимали всю правую половину первого ряда. Позади них, в точном соответствии с негласной иерархией, разместились журналистки, ведающие отделами мод в парижских и провинциальных газетах, все эти дамы что-то вносили в записные книжки, переплетенные черным молескином.
Тут присутствовали и представительницы американских фирм готового платья, а также небольшое число мужчин – иллюстраторы, художники, театральные декораторы и производители тканей: в этом дамском улье они чувствовали себя как дома.
Ане Брайа восседал среди кумиров в первом ряду, расправив на груди огненно-рыжую бороду, и, сложив руки на толстых коленях, вращал большими пальцами.
Манекенщицы выходили на возвышение с замиравшим от страха сердцем; они старались глядеть на публику с независимым видом, но походка у них была деланая, томность – искусственная, позы – вычурные, а на губах играла вымученная улыбка – совсем как у работающих на трапеции акробатов в конце номера.
Служащая салона называла модели. В прошлом сезоне Марсель Жермен присвоил своим платьям наименования вулканов и гор. На сей раз он решил позаимствовать названия из кондитерской промышленности. Женские туалеты назывались: «Эклер», «Безе», «Миндальное», а платью для новобрачной с английской вышивкой было присвоено пышное наименование «Кладезь любви».
Жермен даже придумал специальный цвет для наступающего сезона – голубой цвет «вечности».
Сам он, одетый в голубовато-серый пиджак с галстуком-бабочкой огненного цвета, щуря выпуклые глаза, то и дело поправлял завитой кок светлых волос и прохаживался по коридору – нервный, взволнованный, встревоженный, – прислушиваясь, не раздадутся ли аплодисменты: точь-в‑точь как автор новой пьесы во время генеральной репетиции.
– Ах, дети мои, «Бриошь» определенно не нравится… Да-да, я знаю, что говорю! Это манто нам не удалось, – обращался он к людям из своего ближайшего окружения – модельершам и старшим продавщицам. – Я знал заранее, не следовало даже показывать такую модель… А как матушка? Вы ее видите отсюда? Наверно, пришла в отчаяние? Бедная мамочка…