Конец Хитрова рынка
— А пользу?
Фельдшер, видимо, потеряв от возмущения дар речи, свирепо засопел и повернулся к нам спиной.
— Оставь его, — сказал я, чувствуя, что Виктор с минуты на минуту может вспылить. — Пошли.
Извозчика мы не нашли, пришлось Тузика нести на руках. Виктор его держал за плечи, я — за ноги. У Покровских ворот нас остановил патруль.
Ругаясь сквозь зубы, Виктор передал мне Тузика и достал удостоверение.
— Служба, — смущенно сказал пожилой красногвардеец, возвращая удостоверение. — Что с мальчонкой? Сыпняк?
— Нет, кажется, испанка.
— Подсобить?
Только тут я почувствовал, как устал за эту ночь. Руки у меня онемели, колени дрожали, спина стала совсем мокрой от пота.
— Пожалуйста, папаша, — поспешно сказал я, опасаясь, что Виктор откажется. — Здесь уже рядом. Парнишка не тяжелый, только мы его закутали, чтоб не простыл…
— Тяжесть не велика, грыжу не заработаю…
Красногвардеец передал винтовку своему напарнику, в последний раз жадно затянулся цигаркой, выплюнул ее в снег.
— Давайте! Один управлюсь.
Когда мы уже входили в подъезд моего дома, он, будто невзначай, спросил:
— Это ваши на Хитровке стреляли?
— Нет, — быстро ответил Виктор.
— А я думал, ваши… Когда на санях убитого везли, почудилось мне, что Сенька Худяков в охране, с нашей фабрики парень, в розыске теперь… Значит, не вы?
— Нет.
— Может, анархисты шалили?
— Может быть. Не видели.
— Да, дела… А Сеньку Худякова знаешь?
— Не припомню, народу у нас много.
— Про то слышал, — подтвердил словоохотливый красногвардеец. — Учреждение сурьезное. И то сказать, жулья невпроворот. Так и шныряют, так и шныряют. Всяка вошь из щели вылазит, чтоб свою долю кровушки получить. Дежуришь ночью — только и слышишь: «Караул, грабят!» Не знаешь, в какую сторону и кидаться. Намедни барышню раздели. Что гады сделали — сережки у ей в ушах были, так вместе с мясом вырвали. Сидит голая в сугробе да скулит, как кутенок, а кровь так и хлещет…
— Ну, пришли, спасибо, — с видимым облегчением сказал Виктор, когда мы остановились у моей двери.
В Москве проходило уплотнение, и ко мне вселили семью доктора Тушнова. Опасаясь воров, доктор врезал в дверь несколько новых замков, которые можно было открыть — и то не всегда успешно — только изнутри, зная секрет сложной механики.
Я позвонил — молчание. Еще раз.
— Так мы всю ночь под дверью простоим, — раздраженно сказал Виктор. — Ты не миндальничай, стучи кулаком! Разоспались!
Я последовал его совету, но к двери по-прежнему никто не подходил.
— Сильны спать! — почти с восхищением сказал второй красногвардеец, который молчал всю дорогу. — Ну и буржуи! Запросто всю революцию проспят. Продерут глаза — ан уже коммунизм!
— Не спят они, просто отпереть боятся. Дай-кась я! — сказал разговорчивый красногвардеец. Он опустил Тузика на лестничную площадку и грохнул в дверь прикладом.
— Эй, вы, открывайте!
— У меня оружие, я буду отстреливаться, — послышался из-за двери дрожащий голос доктора.
— Я тебе стрельну! — рявкнул красногвардеец.
— Я брал призы за меткость, — таким же бесцветным голосом прошелестел доктор.
С перепугу доктор действительно мог выстрелить.
— Борис Николаевич, — вмешался я, стараясь говорить как можно спокойнее и убедительнее, — пожалуйста, не волнуйтесь. Никто на вас не собирается нападать. Это же я и Сухоруков, тот Сухоруков, который в нашем дворе живет. Мы пришли ночевать. Вы узнаете мой голос, правда?
— Голос можно изменить.
— Но кому это нужно?
— Грабителям, — последовал обоснованный ответ.
Дипломатические переговоры через дверь продолжались минут десять. Наконец доктор, не снимая цепочки, приоткрыл дверь и только убедившись, что мы именно те, за кого себя выдаем, впустил нас в прихожую.
В моей комнате, загроможденной мебелью, было холодно и сыро: дома я бывал редко и топил свою «пчелку» от случая к случаю.
Мы уложили Тузика на большую двухспальную кровать карельской березы, разжав плотно стиснутые зубы, влили в рот немного микстуры. Тузик дернулся, перевернулся на бок, что-то забормотал.
Виктору я постелил на диване, себе на кушетке. Вместе растопили печурку. Я смертельно устал, голова была тяжелой, мутной. Передо мной стояло желтое, с заострившимся носом лицо Лесли, оскаленный в застывшей полуулыбке рот, и я видел кружащиеся снежинки, которые падали на его щеки и не таяли. А глаза у Лесли были открыты, и снежинки, попадая на них, тоже не таяли. Интересно, сколько Лесли было лет? Наверное, не больше двадцати пяти. И недаром его прозвали Красивым. Действительно, красивый, очень красивый. Наверно, не одной гимназистке голову вскружил… Хотя при чем тут гимназистки? Ведь он не учился в гимназии. А может быть, учился? Что за ерунда в голову лезет?…
Я приподнялся на локте и закурил.
— Не спишь? — спросил Виктор.
— Не спится.
— Мне тоже. Все об этом деле думаю. Сволочь все-таки Арцыгов. Ему что вошь, что человек. Раз — и нету. За что он его убил?
— Ну, бандит все-таки…
— А бандит не человек? Я позавчера одного налетчика допрашивал… «Что, — говорит, — думаешь, я налетчиком родился? Я, — говорит, — может, поэтом родился. Я, — говорит, — может, почище Пушкина стихи складываю». Ну, насчет Пушкина он вгорячах приврал, а стихи действительно здорово написаны. Там мне одна строка запомнилась: «Необычное обычно только в сказках и стихах…» Здорово?
— Ничего.
— Не ничего, а здорово. Хорошие стихи, лиричные. А вот на тебе, налетчик… Мать у него проститутка, отец барыга. С девяти лет воровать посылали, не кормили. А он на ворованные деньги Пушкина, Лермонтова, Кольцова покупал… А мать его, думаешь, от хорошей жизни на панель пошла? Сложно все это, Сашка!
— Ну, так все оправдать можно.
— Да я не оправдываю, объясняю. Вот его возьми, для примера, — Виктор кивнул в сторону Тузика, — и бандит из него может выйти, и профессор. Скажешь, нет? Жизнь почище какого скульптора лепит. Для того ее и переделываем, революция для всех, и для них, хитрованцев, тоже…
— Значит, по-твоему, бандитов и уничтожать не нужно?
— Почему не нужно, нужно. Есть такие, которых уже не переделаешь, озверели, ожесточились, уж слишком крови нанюхались. Только нам в бандитов не следует превращаться… А то вот я одного из комендантского взвода знал. Весельчак вроде Арцыгова. Рубаха парень… Так что он, зараза, делал: вел человека на расстрел, а сам шуточки шутил, в усики посмеивался. Одной рукой за плечи обнимает, а другой потихоньку наган достает, чтобы в затылок пулю вогнать. Это, объяснял, я из-за доброты делаю, чтобы расстреливаемый до последней секунды не знал, что я его кончать веду… Кокнули этого весельчака, свои же ребята кокнули. Не человек — садист… Таких нам пуще открытых врагов опасаться надо. Они идею пачкают, как девку своими грязными руками лапают.
Затихнув, я смотрел, как Сухоруков сорвался с дивана и в одном нижнем белье завертелся по комнате. Потом он немного успокоился и, тяжело дыша, уселся у печки, закурил… Огонек цигарки то вспыхивал яркой звездочкой, то почти затухал. Мы молчали.
— Вот так, член «большевистской фракции», — сказал Виктор. — Так и живем. То с бандитами сражаемся, то с арцыговыми… — И неожиданно спросил: — Ты как себе коммунизм представляешь?
В теории я чувствовал себя достаточно подкованным: ведь как-никак читал Маркса, Энгельса, Каутского, Струве и даже законспектировал первый том «Капитала».
Я начал говорить об отмирании государства, о ликвидации частной собственности.
— Не то, — прервал меня Виктор. — Ты говоришь: не будет эксплуатации, не будет частной собственности, не будет армии. Сплошные «не». Это я тоже понимаю. А вот что вместо этих «не» будет?
— Ну, сейчас трудно об этом говорить…
— А что тут говорить? Об этом не говорить, мечтать, что ли, надо, — Виктор улыбнулся. — Ко мне недавно Груздь приходил, просил кальку достать. На кой черт тебе калька, спрашиваю. Мнется. То да се. Наконец признался. Оказывается, он с одним архитектором на квартире живет. Глун… Глан… Не помню фамилии. Да, собственно говоря, это и неважно. Молодой парень, вроде тебя. Так он, этот архитектор, над городами будущего работает. Города из голубого камня. Дома голубые, дороги голубые, улицы голубые… Как небо.