Седьмой круг ада
Деникин молчал, и Ковалевский понял, что сказанное им жестоко по отношению к этому немолодому уже человеку, взвалившему на себя такую тяжкую ношу, ибо виновников неуспехов на фронтах было предостаточно, и он, Ковалевский, в том числе.
– Виноватых искать легко, – задумчиво вздохнул Деникин. – А перед нами задача более трудная – остановить отступление. Хотел вот посоветоваться с вами, потому и завернул в Харьков…
«Хитрите, ваше высокопревосходительство! Где Екатеринодар и Ростов, а где Харьков, чтобы вот так просто завернуть», – подумал Ковалевский.
На стол легла карта-тридцативерстка, изрядно потертая на сгибах. И они склонились над прочерченной коричневым карандашом линией фронта, которая все время менялась. Последняя, самая жирная линия протянулась от Орла к Кромам, Воронежу и Касторной. Но и эта линия уже давно не соответствовала действительности. В некоторых местах фронт сдвинулся и на сто и на сто пятьдесят верст к Донбассу, Ростову и к низовьям Дона. Но Деникин не вносил коррективы. Не хотел, что ли, расстраиваться? Или продолжал верить, что еще возможно чудо?
– Правее вас – донцы и кубанцы, левее – корпуса Шиллинга и Драгомирова, – заговорил Верховный, водружая на нос пенсне. – У Екатеринослава – третий армейский корпус Слащова с Донской бригадой Морозова, Терской – Склярова, а также с чеченским, кавказским и славянским полками. Там идет борьба с Махно. Такова диспозиция… Думаю, нужно частью сил отойти в тыл, спрятаться за спины обороняющихся, чтобы сгруппироваться, передохнуть. А потом уже вновь выступить. Часть же сил бросить на оборону. Медленно отступая, измотать красных.
Ковалевский слушал и ловил себя на мысли, что и сам не раз думал о том же. Не изнурять все войска, а основную часть их вывести из боев, освежить, доукомплектовать, вооружить.
Лишь с такими войсками можно рассчитывать на успех в борьбе с противником, у которого уйма резервов.
Деникин между тем продолжал:
– Отойти предполагаю двумя группами. Во главе со ставкой в составе вашей армии, донцов, кубанцев и терцев – на Кавказ. Войска Шиллинга и Драгомирова – в Новороссию, прикроют Николаев и Одессу.
– Крым? – поинтересовался Ковалевский, глядя на выдающийся в Черное море полуостров с узким мостиком перешейка, переброшенного на материк.
– Северную Таврию и Крым отдадим Слащову. Пусть сохранит. А не сохранит – ну что ж… Едва мы с Дона и Буга двинемся в наступление, как красные вынуждены будут оставить Крым, если к тому времени и займут его. – Замолчав, Деникин перевел глаза на Ковалевского – ждал, что ответит тот.
– Логично, логично, – согласился Ковалевский и в то же время подумал, что Верховный напрасно пренебрегает Крымом. Мало ли как сложатся обстоятельства, а Крым уже однажды доказал, что в нем можно отсидеться в трудную минуту. Хотел было сказать это Деникину, но раздумал. Видел, что главнокомандующий уже уверовал в свой план. Что ж, во всяком случае, это лучше, чем если бы мнений у Верховного было столько же, сколько различных точек зрения у его советчиков…
– Значит, одобряете? – напрямую спросил Деникин.
– Иного варианта тоже не вижу.
Деникин словно ждал этих слов. Тихо и ласково, по-прежнему глядя прямо в глаза Ковалевскому, сказал:
– На вашу армию, Владимир Зенонович, ложится главная тяжесть: отступая, задерживать противника. Насколько возможно, изматывать и задерживать. Позволить другим отдохнуть и подготовиться к контрнаступлению. Это – в силах Добрармии. – И, помолчав, уже жестко, словно гвозди в неподатливую стену вгоняя, добавил: – Но без веры этого не сделать!
Глава девятая
В Москву Петр Тимофеевич Фролов приехал вечером. Пока добирался до Большой Лубянки, где в доме номер одиннадцать размещалась Всероссийская чрезвычайная комиссия, совсем стемнело.
Когда Фролов вошел в просторный, освещенный настольной лампой кабинет, Дзержинский сидел за столом и писал. Подняв глаза на Фролова и пристально сквозь полутьму в него вглядываясь, строго сказал:
– Нашелся наконец? Ну вот теперь садись и жди. Я тебя ждал дольше. – И опять склонился над бумагами.
Внешняя суровость Дзержинского не могла обмануть Петра Тимофеевича. Уже одно то, что председатель ВЧК обращался к нему на «ты», чего обычно не позволял себе в разговорах с подчиненными, даже если они являлись его давними друзьями, было добрым знаком.
Председатель ВЧК вывел несколько строк своим ровным стремительным почерком, расписался. Встав из-за стола и подойдя к Фролову, протянул руку, а потом, не выдержав, коротко притянул к себе и сразу, будто застеснявшись этой дружеской нежности, отступил. С прежней пристальностью глядя на Фролова, усмехнулся:
– Да ты никак помолодел, Петр Тимофеевич, пока мы не виделись, а? С чего бы это?
Фролов тоже коротко взглянул на Дзержинского. Вблизи увидел его изможденное лицо, пергаментную, давно не знающую солнечного света кожу с мелкими морщинами и красные от бессонницы глаза.
– От спокойной жизни, Феликс Эдмундович.
– Уж это точно: жизнь у нас с тобой спокойная, – сказал Дзержинский и кивнул на стол: – Поверишь ли, третьи сутки пишу статью в «Известия ВЦИК» – о некоторых итогах двухлетней работы ВЧК. Катастрофически не хватает времени!.. Чаю хочешь?
– Благодарю, Феликс Эдмундович.
– Благодарю – да или благодарю – нет? Будем считать: да! Сейчас распоряжусь.
Захватив с собой исписанные листы, он вышел в приемную. Вернувшись, сел в кресло напротив Фролова.
– Теперь, Петр Тимофеевич, давай поговорим серьезно. О твоем желании отправиться в Харьков я знаю и, прости, решительно не поддерживаю. Откуда это легкомыслие? Победительные мотивы мне понятны. Кольцова надо спасать, и мы приложим к этому все усилия. Но это надо делать профессионально, а не на уровне любительства, которое тебе просто не к лицу.
Секретарь, неслышно отворив дверь, вошел в кабинет, по-мужски неловко, с излишним напряжением держа перед собой поднос с чаем. Настоящий чай в стаканах с подстаканниками, мелко колотый голубовато-белый сахар в вазочке показались Фролову неслыханной, из прежних полузабытых времен, роскошью.
Дзержинский усмехнулся:
– Богато живу, а?.. Угощайся. И я побалуюсь. Привык за свою русскую жизнь к чаю… – Обхватив свой стакан ладонями словно согреваясь, он, кивнув в лад собственным мыслям, произнес: – Не удивляйся, что в разговоре я буду непоследователен – и то хочется узнать, и о том не терпится спросить, и самому о многом сказать надо… Так вот. Чрезвычайной комиссии два года. Меня интересует твое мнение о нашей работе. На примере Всеукраинской чрезвычайной комиссии, жизнь которой ты знаешь изнутри.
– Это неизбежно приведет к оценкам конкретных личностей, – осторожно сказал Петр Тимофеевич. – А поскольку и я, грешный, являюсь одним из руководителей ВЧК, мне было бы трудно…
– Ты не понял, – остановил его Дзержинский. – Меня интересуют не личности, а выводы.
Петр Тимофеевич задумался: с чего начать? Направляясь по вызову Дзержинского в Москву, готовясь к этой встрече, он мечтал, чтобы такой разговор состоялся: как много важного, наболевшего хотелось сказать! Он решительно поставил на поднос стакан с едва пригубленным чаем и, стараясь обходиться без лишних слов, четко формулируя мысли, начал рассказывать обо всем, что уже долгое время не давало ему покоя: о праведных и неправедных методах работы; о наводнении Чека неумелыми, случайными, а то и опасными для такой работы людьми; об извращенном понимании революционной бдительности, ведущем к ненужным, ничем не оправданным расстрелам; о том, что списывание всех ошибок и перегибов на бескомпромиссность классовой борьбы рано или поздно приведет к перерождению Чека, и еще о многом. А под конец, разволновавшись и не скрывая горечи, вспомнил о миллионной армии беспризорников, до которых никому дела нет, и задал вслух не дающий покоя вопрос: да кто же, когда займется ими, чтобы выросли эти люди достойными гражданами Советской страны, а не ее врагами?