Храм
«Уазик» въехал через арку из выщербленного кирпича в темную аллею, и Н вдруг провалился в небытие, очевидно, уснул с открытыми глазами, а когда очнулся — в салоне никого не было. Привыкнув к темноте, Н разглядел, что «уазик» стоит возле глухой стены. Людей он не видел, хотя слышал их неторопливые, приглушенные голоса. Лица двоих то и дело фрагментарно возникали в свете очередной спички: они старались открыть замок, который почему-то не поддавался. Наконец это удалось, тяжелая дверь со скрипом отворилась, и сразу вспыхнул свет, очень яркий после привычного мрака.
Его повели изломанным, редко освещенным коридором. Это был полуподвал технического назначения: пол цементный, стены и потолок белены известкой, вдоль потолка тянулись разнокалиберные трубы. Дверь, в которую они вошли, открылась легко. Морг. Допотопные холодильные камеры, поеденные ржавчиной; низкий потолок; крытые серой масляной краской стены; крытый грязно-коричневой плиткой пол; ряд столов, оббитых поверху тусклым цинком, и на каждом — тело, покрытое простыней.
Очень маленькие тела.
— Вы каждому из них давали понять, что любите его; теперь у вас есть возможность помолиться за их души...
Н подвели к ближнему столу, отвернули край серой, мятой простыни. На маленьком лице уже не было ужасной гримасы, вылепленной удушьем; умелая рука сгладила ее и даже наметила едва уловимое подобие улыбки, вернее — готовность улыбнуться. Но сквозь тонкую кожу уже проступают пятна: спешит смерть. Уже и запах ее, пока едва уловимый, подсластил воздух...
Еще одно лицо... еще одно... еще...
— Вам придется побыть здесь — возле наших детей — всю эту ночь.
И оставили его одного.
Пустота... И вокруг него, и в нем. Н не заметил, как пустота образовалась, но вдруг осознал ее присутствие. Осознал потому, что реально почувствовал, как она высасывает его сущность. Нечто покидало Н — вытекало из пальцев, из застывающего от этого процесса лица, из груди, из каждого волоса, из каждой поры, — и чем легче он становился, тем становился больше. Зал уходил куда-то вниз, все дальше и дальше, но вот что удивительно: покрытые неглажеными серыми простынями маленькие тела он видел так же отчетливо, каждая черточка заостренных, опустошенных лиц (ну конечно: ведь души уже покинули их) была перед его глазами. Сырой ветер проносился сквозь него; голые деревья больничного парка далеко-далеко внизу под напором ветра разминали застывшие за зиму ветви; одинокая звезда, удивительно яркая — это она! ведь он уже видел ее сегодня! — сияла в единственной полынье чистого неба среди клубящейся серой влаги, которую с юго-запада гнал циклон.
И вдруг он увидал перед собой лицо.
Оно было необычным, не человеческим: с человеческими чертами, но с иной сущностью. Скажем так: это было не лицо, а лик. Образ. Но образ живой. Внутренним накалом, обугливающим его взгляд и кожу, он напоминал Спаса Нерукотворного, и все же это был не Спас. Не та энергия. Не та судьба. Образ возник из воздуха и был прозрачен, как воздух, но ни прозрачность, ни окружающая тьма не мешали ощущать его материальность и видеть его ясно. Его одежды, скрывающие очертания тела, уходили куда-то вниз, Н видел их периферическим зрением, но не мог разглядеть, потому что не мог отвести взгляда от глаз. Наверное, это длилось недолго, быть может — всего несколько секунд, вряд ли Н выдержал бы этот взгляд дольше; затем образ наклонился к нему и что-то прошептал на ухо. Н не расслышал ни звука и хотел переспросить, но образ прикрыл ладонью его рот, взглянул еще раз в глаза — и исчез.
Н очнулся, стоя лицом к стене, упираясь в нее ладонями и лбом. Было тихо, но тишина была другой. Прежняя была абсолютной, лишенной не только звуков, но даже малейшего шума; она была незаметной, потому что ее вообще не было. А теперь она была здесь; она была наполнена неслышной жизнью, подчеркнутая редким стуком капель, падающих из крана, и еще каким-то еле слышным, прерывистым, назойливым жужжанием.
Н медленно повернулся. В морге было сумеречно и пусто. Длинные лампы на потолке были отключены, и только одна, нависавшая на кронштейне над маленьким письменным столом, светила из последних сил прерывистым, вялым светом; это она жужжала. Погасла праздничность протертых изломов цинка на серых столах. Исчезли покрытые серыми простынями маленькие тела. Тусклый дневной свет стыл за длинными узкими амбразурами, прорезанными под самым потолком; стальные прутья удерживали его, не давая просочиться. Сейчас ничто не напоминало здесь о смерти.
Н вышел из морга. Каждый шаг давался с трудом. В прежнее время Н сходу объяснил бы физиологию этого явления, но сейчас мыслей не было. Он просто шел по подвальному коридору, и не заметил, как разошелся, как ушла боль.
Дверь на улицу была заперта; пришлось возвращаться. Н свернул в первое же ответвление, поднялся по лестнице и оказался в больничном коридоре. Судя по запаху, это была хирургия; да и больные в коридоре были хирургические. Н никогда здесь не был, но прошел к выходу безошибочно: если знаешь хоть одну больницу — все остальные перестают быть лабиринтами.
На улице было солнце, весна, асфальт местами просох, но вдоль зданий — там, где не доставала капель, — еще мокли узкие полосы слежавшегося снега.
Дома он почувствовал голод. Он не стал вспоминать, когда ел последний раз — это не имело значения, — достал из холодильника задохнувшийся в пленке кусок вареной колбасы и подсохшую четвертушку «бородинского». Колбаса уже стала слизкой и попахивала, поэтому он нарезал ее толстыми кругляшками и подрумянил на сковороде. Горчица завершила его победу над остаточными признаками пищевой деградации.
В голове был туман — вроде бы хотелось спать. Не раздеваясь, он лег на не застланную постель и закрыл глаза. Сон не шел. Несвязные образы, как строки в наугад открываемой книге, всплывали в сознании, бесследно топя предшественника. Вдруг вспомнилась клиника, и еле уловимой тенью возникло беспокойство, что он должен быть там и должен что-то там делать. Но и этот образ просуществовал не дольше остальных. Это когда-то было в его жизни, и даже занимало в ней какое-то место; но время ушло, места не стало; чего уж теперь вспоминать и беспокоиться попусту.
Он все-таки уснул — вдруг, словно провалился в небытие, куда не доходят даже тончайшие сигналы, провоцирующие сновидения, — и так же вдруг очнулся. С ощущением, что его окликнули. Этого не могло быть, поскольку кроме него в квартире никого не было. Но оклик был явственный, он все еще стоял в ушах и тревожил, как заноза. Н попытался понять, откуда оклик прилетел — из прошлой жизни или из будущей, — и с удивлением обнаружил, что утратил способность к размышлению. Это, впрочем, его не огорчило. Ведь оставались чувства, вещь куда более важная. А чувство, которым сейчас была занята его душа, ему не нравилось. Это был дискомфорт, вернее сказать — раздрай: состояние, при котором человек переполнен избыточной энергией, но не имеет цели для ее приложения. Попросту говоря — не знает, что делать. А делать что-то необходимо; необходимо выпустить, вытравить лишний пар, иначе он разорвет котел.
Такое состояние не возникает вдруг, и Н припомнил, что перед тем, как прилег, уже ощущал в себе невнятное движение, которое ему сразу не понравилось. Но оно было таким слабым, а ум был так вял, что тогда Н не придал этому значения, за что теперь и расплачивался.
Он сел и поглядел по сторонам. И понял, что эта комната давит его. Он поглядел на стеллажи с книгами и рукописями, весело освещенные ломившимся в комнату солнцем, — все было далекое и чужое. Он нес это на себе всю жизнь — куда? и ради чего? Сейчас он не мог на это ответить, да и незачем было отвечать: прошлое отступало от него все дальше, погружалось во тьму, разваливалось и таяло без следа. Его здесь ничто не держало.
Н опять прислушался к себе. Раздрай крепчал. Он уже наполнил грудь и пытался ее разорвать, а когда стало ясно, что ему это не удастся — надавил снизу на горло. Если доберется до головы — могу черт-те что натворить, — понял Н. Как и предыдущие мысли, эта мысль не получила продолжения, скукожилась и увяла, — но свое дело она успела сделать. Невидимое солнце за окном обещало освобождение. Н быстро встал, прошел в прихожую, надел пальто и вышел из квартиры. Мягко щелкнул за спиной замок.