Аграрная история Древнего мира
«Не то, чтобы «городской феодализм» был единственной формой феодализма, известной в древности», — оговаривается М. Вебер. Однако именно «в этой форме он прямо господствовал в позднейших центрах «классической» античной культуры в начале их своеобразного политического развития. Он означал поэтому для них нечто большее, чем то, что означало принудительное переселение сельского дворянства в некоторые города средневековой Италии» (2, 3–4). Дело в том, что к чисто военным импульсам, толкавшим древнюю Европу на путь «феодализации», со временем добавился еще один, на этот раз собственно экономический мотив представителей «господствующего сословия». Речь идет о торговле, в которую «военное сословие» втягивалось все больше и больше, тем более что в торговый оборот все шире включались и предметы военной техники.
«Импорт иноземной и более развитой военной техники, — читаем мы у М. Вебера, — производился в древности в Южной Европе морским путем и одновременно с тем, как раньше всего захваченные им прибрежные местности вступили в широкий, по крайней мере если судить по его географическому притяжению, оборот. Как общее правило, классом который прежде всего извлекал выгоду из этого оборота, как раз и был господствующий класс феодалов. Поэтому специфически античное феодальное развитие привело к образованию феодальных городов-государств» (2, 4). Так обстояло дело в прибрежных южноевропейских городах, в которых — именно по причине их интенсивного торгового развития — «феодализм» сложился гораздо раньше, чем в удаленной от морских торговых путей центральной Европе, где та же самая по существу «феодальная» структура отлилась в существенно иную форму. Когда Центральная Европа «созрела для феодализма», там «не было» товарооборота, столь же сильно развитого, как в древности (там же). И потому там «феодализм строился гораздо более на земельной основе, на которой он и выстроил «феодальное поместье», а социальная связь, «которая связывала здесь господствующий военный слой, была по существу чисто личной связью ленной верности» (там же).
Однако как раз то, что отличает античный «городской феодализм» от континентального средневекового, напротив, сближает его с другими социальными процессами этого последнего, также происходившими в городах в отличие от сельских местностей. Это: «рост свободного ремесла в наших средневековых городах, падение господства знатных родов («Geschlechter»), «скрытая борьба между «городским хозяйством» и «феодальным поместьем» и, наконец, «разложение феодального государства благодаря развитию денежного хозяйства в эпоху позднего Средневековья и в Новое время» (там же). И все-таки любопытно, что как раз в подобных случаях, когда, казалось бы, открывались почти необозримые перспективы открытия новых и новых аналогий между различными историческими эпохами, культурами, политическими или хозяйственными структурами, М. Вебер вдруг резко обрывает самого себя, замечая, что «эти аналогии со средневековыми и современными явлениями, сами собой напрашивающиеся на каждом шагу, большею частью в высшей степени ненадежны и нередко прямо-таки вредны для непредвзятого понимания. Ибо*эти сходства легко могут быть обманчивыми и нередко бывают таковыми» (там же). В этом случае, как и в целом ряде других, которые повторяются вплоть до самого конца книги, автор от констатации многочисленных сходств между сопоставляемыми явлениями неожиданно переходит к акцентированию различий, которых, как правило, оказывается меньше, зато они отмечаются М. Вебером как более фундаментальные и глубокие.
Так произошло и в только что рассмотренном случае, когда он, проведя достаточно далеко идущую аналогию между античным и средневековым феодализмом, в частности, взятым в эпоху «разложения феодального государства», перешел к разговору о «специфических особенностях», которые «резко отличают» античную культуру «как от культуры Средневековья, так и от культуры Нового времени» (там же). Причем все они сводятся, в конечном счете к тому, что «по своему экономическому центру тяжести» античная культура до начала императорской эпохи является на Западе береговой, приморской культурой (Kustenkultur), а на Востоке и в Египте прибрежной, речной культурой (Stromuferkultur) с географически экстенсивной и приносящей высокую прибыль между местной (interlokalen) и международной торговлей…» (2, 4–5). Хотя, во избежание неверного толкования этого сопоставления, М. Вебер тут же добавляет, что тем не менее «по относительному значению количеств обмениваемых товаров» античность все-таки «остается позади позднего Средневековья» (2, 5). Так что примитивного «переворачивания» прогрессистской перспективы в регрессивистскую здесь не происходит.
Для веберовского понимания «феодализма» — феномена, осмысление которого играет принципиально важную роль в социологии истории М. Вебера, — характерно следующее рассуждение из его теоретико-методического Введения в «Аграрную историю Древнего мира», совсем не случайно развернутое уже на первых страницах книги, чтобы вернуться к нему в ее заключении. «Черты, резко отличающие Древность от Средневековья, выработались на той ступени развития, когда после окончательного перехода к прочной оседлости масса населения была прикована к земле и по своим экономическим условиям не была уже способна служить для военных целей, так что путем разделения труда выделилось профессиональное военное сословие, которое и старалось для извлечения средств на свое содержание эксплуатировать безоружную массу. Развитие военной техники до степени искусства, требующего постоянного совершенствования и упражнения и потому доступного только людям, посвятившим себя этой профессии, шло параллельно с этим, отчасти как следствие, отчасти как вызывающая его причина. В Европе в начале средних веков подобный процесс привел, как известно, к возникновению «феодализма. В той форме, в какой он возник там и в то время, Древность знала его только в зачатках: соединение вассалитета и бенефиция и та форма, в какую вылилось романо-германское ленное право не имеют аналогии в древности в историческую эпоху. Но ведь нам и не нужно и не правильно ограничивать понятие «феодализма» только этой специальной его формой. Культурным народам, как азиатского Востока, так и древней Америки, были известны учреждения, которые мы, имея в виду их функцию, без всякого колебания признаем «феодальными», и не понятно, почему бы не подвести под это понятие и все те социальные учреждения, в основе которых лежит выделение из общей массы живущего для войны и службы царю господствующего слоя (Herrenschicht) и содержание его при помощи привилегированного землевладения, рент и барщин зависимого безоружного населения, будут ли то чиновничьи лены (die Amtslehen) в Египте и Вавилонии или спартанское государственное устройство. Различие заключается лишь в том, каким образом расчленен военный класс и экономически обеспечен». (2, 2–3)
Как видим, подобное, скорее «функционалистское», чем «субстанционалистское» определение такой социальной структуры, как «феодализм», не исключает, что и древнейший Вавилон и древняя Спарта одинаково могут оказаться причисленным к обществам «феодального» типа, что уже с самого начала нарушает привычную стройность тройственной периодизации истории на рабовладельческую античность, феодальное Средневековье и Новое время. Но это не все. «Среди различных возможностей, — продолжает М. Вебер свое социолого-историческое Введение в «Аграрную историю Древнего мира», — расселение господствующего класса по всей стране в качестве вотчинных земледельцев (Grundherren) есть та «индивидуалистическая» форма феодализма, которую мы встречаем на Западе в средние века (а в зачатках уже и на исходе Древнего мира) и которая поддается точному анализу. Напротив, средиземноморская и, в частности, эллинская Древность знали в начале своего культурного развития «городской феодализм» («Stadtfeudalismus») поселенных совместно в укрепленных местах профессиональных воинов. Не то, чтобы «городской феодализм» был единственной формой феодализма, известной в древности; но в этой форме он прямо господствовал в позднейших центрах «классической» политической культуры в начале их своеобразного политического развития. Он означал поэтому для них еще нечто большее, чем то, что означало принудительное переселение сельского дворянства в некоторые города средневековой Италии» (2, 3–4).