Друзья и звезды
Но безусловно, когда я слышу, что вот все-таки поэтам, или иным прославленным людям, таким талантливым людям, как вы, простительно то или другое, – я всегда категорически против этого. Мне очень не нравится поведение некоторых наших попсовых временных звезд, когда они хвастаются, показывают свои перстни, рассказывают, кто им подарил машины, строят себе какие-то дворцы. Понимаете, мне это глубоко чуждо. Они вообще считают, что им позволено что-то другое, нежели всем. Их ведь даже милиционеры останавливают подобострастно-уважительно: как же, знаменитый человек. А в этот момент – это человек, нарушивший закон, и все тут! А он убежден, что ему-то можно.
Человек не должен сам себе давать какие-то привилегии. Если даже общество невольно, из уважения, ему их предоставляет – он должен их свести до минимума. Вот я так считаю.
И так себя веду, и так живу. У меня просто нет времени рассуждать о собственной знаменитости. Я знаю, сколько у меня еще работы. Мне нужно, если по-честному, 20 лет прожить еще, чтобы написать и сделать все, что я задумал. Минимум. А потом уж я не знаю: мне Бог поможет, услышит мои молитвы?.. На которые у меня тоже, между прочим, не бывает времени. И знаете, если бы отпущенные будущие 19 лет уже прошли – так я бы еще поторговался, может быть!..
М.В. Наверное, в таких случаях надо брать с запасом.
В «Юности» года 57-го была подборка ваших стихов, после которой Евтушенко стал фигурой знаковой. Как было принято, публикация с фотографией автора, так фотографий таких тоже раньше в советской прессе не было. Потому что двадцатипятилетний поэт красовался в «стиляжьем», пышном шейном платке (слово «фуляр» никто еще, в общем, не знал). И страна прочитала мгновенно ставшее знаменитым «Ты спрашивала шепотом: «А что потом, а что потом». Постель была расстелена, и ты была растеряна». Стихи эти всех тогда ошарашили. К этому мы не привыкли. Учитывая те времена – и что же, вам за это ничего не было? Или строго ставили на вид за недостаточно высокую мораль?
Е.Е. Вы понимаете, когда меня упрекали там в чем-то, нападали на меня люди неталантливые или просто забюрократизированные, ведь дубовые просто встречаются люди, которых ничем вообще не прошибешь, – я это вообще-то игнорировал. Но бывало, знаете, что и хорошие критики, люди, которых я уважал за их знание и понимание поэзии, вот тоже иногда считали это вызывающим. Потому что это вслух в поэзии говорилось в первый раз. Не привыкли.
Вот, например, у меня было такое стихотворение, от которого я и сейчас не только не отказываюсь – я его перепечатываю все время, да и с огромным удовольствием читаю. И продолжаю испытывать то же самое чувство, что было в нем. Это был 54-й год, когда я написал такое стихотворение:
Я разный – я натруженный и праздный.Я целе– и нецелесообразный.Я весь несовместимый, неудобный,Застенчивый и наглый, злой и добрый.Я так люблю, чтоб всё перемежалось!И столько всякого во мне перемешалось:От запада и до востока…Границы мне мешают…и вот дальше шло уже совсем просто тогда звучавшее страшно, во времена, когда главным героем был пограничник Карацупа:
Границы мне мешают… Мне неловкоНе знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка.Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,Со всеми говорить – пускай на ломаном.Мальчишкой, на автобусе повисшим,Хочу проехать утренним Парижем!Понимаете, у нашего детства, отрочества, – у нас украли вообще все остальное, что есть на земном шаре. Всё это было за железным занавесом. И во мне осталась эта жадность к познанию мира – которая никогда не противоречила такой же жадности во мне к познанию собственной страны, они соединялись воедино. Я всегда смотрел на вещи так: когда шар земной возник, на нем не было никаких границ. Это высшим замыслом Творца не было предусмотрено. Практически все границы являются шрамами от каких-то войн, чаще всего бессмысленных, и всегда жестоких. Потому что даже справедливые войны, к сожалению, бывают жестоки. И у меня было какое-то чувство неестественности, что за этими «границами» у нас все отобрано.
Я это компенсировал книжками. Мне даже врачи одно время запрещали читать. Честно скажу, иногда начинала болеть голова. На шесть месяцев запретили читать книжки.
Меня не пускали за границу – но к 14-ти годам я прочел в основном всю переведенную западную классику. И не за счет незнания русской классики. Я очень много читал. Я страшным остаюсь книгочеем до сих пор.
Я когда попал за границу и стал ее для себя открывать – мне все время казалось, что я уже здесь был. Потому что человек узнает душу стран через их книги, через классику. Книги – это тоже общение с мировой культурой.
Больше всего на свете я ненавидел всю жизнь, это было мучительное чувство, – что я не могу поехать. Вот если захочу – поехать. Не только я, а вообще все не могут поехать – в тот же самый Париж и куда угодно.
И с самого начала, когда мне первый раз удалось пересечь границу, я постоянно стал выступать против выездных комиссий. Слава Богу – добился: их нет! Я недавно был на встрече в одной школе, и не в блатной, а в нормальной, говорил с ребятами, и задаю такой вопрос: «Скажите, дети, а что такое выездная комиссия?» А у них уже кто-то в этой обычной школе был в Болгарии, Турции, Дании. Для них уже это не существует! Вдруг встает одна девочка и говорит: «Евгений Александрович, выездная комиссия – это, наверное, та комиссия, которая все время куда-то выезжает».
Мое поколение, которое пробивало железный занавес, прямо обдираясь об эти ржавые заусенцы, за эти дыры, мы пробивали их своими телами, – мы делали это не только для себя, но для всех, для этих вот ребят.
В моем романе «Ягодные места», в самом начале, есть слова: «…и настанет такое время, когда, просыпаясь однажды, какой-нибудь русский слесарь где-то в Сибири скажет: ну что, Машутка (или как там, я не помню, он назвал свою жену) – куда мы щас рванем: на Канары или тут поблизости в Китай слетаем?». Понимаете? И мне тогда Юра Нагибин, который рецензировал эту рукопись для «Советского писателя», говорил: «Жень, знаешь, у меня даже слезы закапали». Я говорю: «У тебя – слезы?» Честно говоря, я не представлял его плачущего. (Хотя потом видел несколько раз плачущим.) Я говорю: «Почему ты заплакал?» «А потому, какой ты счастливый. Ты – идеалист, ты веришь, что это будет возможно когда-нибудь в нашей стране».
А вот – получилось. Сейчас, при всех недостатках и ужасах нашей жизни, от которых болит душа, мы часто не замечаем, какой все-таки путь прошли вперед. И не помним, какой вклад внесло поколение шестидесятников. Я горжусь, что принадлежу к этому поколению.
М.В. Вашему поколению выпало скудное тяжелое детство и бедная нелегкая юность. И позднее некоторым из вас – талантливым, упорным, работящим, энергичным – это было компенсировано. И судьбой выпало, и самими протаранено, и карта была сдана: возможность полностью реализовать себя, делать свое, и – слава. Удача, деньги. Вы все – дети оттепели. В каком году впервые Евгения Евтушенко, знаменитого и молодого поэта со станции Зима, выпустили из Советского Союза, из-за железного занавеса, за границу?
Е.Е. Вообще существовало такое выражение – «поколение оттепели». Не сочтите за самомнение, я говорю не только о себе. Сейчас почти никого из наших писателей не осталось. Такие замечательные люди, талантливые. Я говорю сейчас за них всех.
Мы (я говорю уже «мы») – мы были не результатом оттепели или детьми ее, а мы ее выдышали своими молодыми голосами. И мы не были детьми XX съезда, потому что стихотворение, которое я вам сейчас читал: «Границы мне мешают, мне неловко не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка» – я написал до XX съезда за два года. И моя поэма «Зима» – я начал писать ее сразу в 53-м году, после того, как съездил на станцию «Зима», а напечатал в 54-м году. Выпала карта, не выпала карта, – а мы эту карту сами нарисовали, своими руками.