Каббалист с Восточного Бродвея
От шерстяного белья у меня все зудело. Я вспотел, а временами меня начинал бить озноб. Кроме того, меня беспокоила моя лекция. С чего это я взял, что идиш ждет блестящее будущее? Откуда такой оптимизм? Разве идиш не гибнет прямо у меня на глазах?
Четкость работы американского железнодорожного ведомства и легкость посадки на поезд всегда представлялись мне чем-то вроде чуда. Я прекрасно помнил, как в Польше пассажиров-евреев не пускали в вагоны и мне приходилось всю дорогу висеть на подножке, уцепившись за поручни. Не забыл я и забастовок железнодорожников, когда поезда застревали в пути на много часов и в дикой давке невозможно было протиснуться к туалету.
А тут я сидел в мягком кресле у окна. В хорошо протопленном вагоне. Ни тебе тюков, ни гигантских треухов, ни овчинных тулупов, ни начальников, ни жандармов. Никто не жевал хлеб со свиным салом. Никто не пил водку из горлышка. Никто не поносил евреев, обзывая их предателями и изменниками. Никто вообще не говорил о политике. Едва поезд тронулся, в дверях нашего вагона возник огромный негр в белом фартуке и объявил ленч. Поезд не трясся, не дребезжал, а бесшумно скользил вдоль ледяного Гудзона. Мерцал морозный воздух, искрился снег. Птицы, оставшиеся зимовать в здешних краях, деловито кружили над замерзшей рекой.
Чем дальше, тем унылее становился пейзаж. Погода менялась буквально каждые несколько миль. То все вокруг заволакивал густой туман, то снова проглядывало солнце и за окном открывались серебристые просторы.
Вдруг повалил густой снег. Стемнело. Поезд уже не мчался, а еле-еле полз, словно нащупывая дорогу. Что-то случилось с отоплением, и мне пришлось надеть пальто. Мои соседи еще какое — то время притворялись, будто ничего не замечают, точно не желая признаваться, что им тоже бывает холодно. Но вскоре и они начали притопывать, ворчать, глуповато ухмыляться и, наконец, полезли в чемоданы за свитерами, шарфами, шерстяными носками и теплыми ботинками. Многие подняли воротники, засунули руки в рукава. Косметика на лицах женщин высохла и начала отваливаться, как штукатурка. На смену американскому раю вновь возвращается суровая польская действительность. Вот кто-то уже пьет виски прямо из бутылки, другой ест хлеб с колбасой, чтобы согреть желудок. Начинается беготня в туалеты. Непонятно, как и почему пол в вагоне становится скользким и грязным, стекла затягиваются наледью и расцветают морозными узорами.
Внезапно поезд останавливается. Выглянув в окно, я вижу рощицу; деревья покрыты снегом, но все равно кажутся тонкими и кривыми, голыми и обуглившимися, как после пожара. Хотя солнце село, алые полосы на западе еще не погасли. Снег на земле уже не белый, а фиолетовый. По нему, хлопая крыльями, с карканьем прыгают вороны. Сверху сыплются седые слипшиеся хлопья, как будто работники небесного снегохранилища поленились разделить их на более аккуратные и изящные снежинки. Пассажиры ходят из вагона в вагон, не считая нужным закрывать за собой двери. Туда-сюда бегают проводники. Когда к ним обращаются, они, не останавливаясь, рявкают что-то невразумительное.
Канадская граница уже совсем близко; владения Дяди Сэма заканчиваются. Кое-кто из пассажиров стаскивает с полок сумки и чемоданы, готовясь к таможенному досмотру. Один натурализованный гражданин США достает из кармана документы и разглядывает собственную фотографию с таким сосредоточенным видом, словно сам не верит, что паспорт не поддельный.
Несколько смельчаков выпрыгивают из вагона, но проваливаются по колено в снег и забираются обратно. Вскоре сумерки гаснут, и наступает ночь.
Я вижу, что люди используют превратности путешествия как повод для знакомства. Женщины начинают болтать, и в их тоне появляется неожиданная интимность. Мужчины тоже вступают в беседы: делятся обрывками всевозможных сведений, дают друг другу советы. Однако ко мне почему-то никто не обращается. Я сижу один, жертва собственной застенчивости и отчужденности от мира. Беру книгу и тем самым возбуждаю еще большую неприязнь к себе со стороны других пассажиров, потому что читать книгу в такой момент — это, конечно, вызов. Я сам исключаю себя из общества, и выражение на лицах моих попутчиков весьма красноречиво: если мы не нужны тебе, то ты и подавно нам не нужен. Только имей в виду: рано или поздно мы тебе все равно понадобимся, а вот понадобишься ли нам ты — еще большой вопрос…
Я открываю свой гигантский чемодан, вытаскиваю бутылку коньяка и делаю несколько вороватых глотков. Потом прижимаюсь лбом к холодному оконному стеклу и стараюсь разглядеть то, что творится снаружи. Но различаю лишь отражение внутренности вагона. Заоконный мир исчез. Солипеистская философия епископа Беркли победила все прочие. Остается только терпеливо ждать, когда Божественная идея поезда, застрявшего на занесенных снегом путях, сменится Божественными идеями движения и прибытия.
Лекция отменяется, это уже понятно. Печальнее то, что поезд придет посреди ночи и меня даже никто не встретит. Придется самому искать гостиницу. Эх, если бы у меня хоть был обратный билет! Впрочем, разве капитану Скотту, заблудившемуся в полярных льдах, было лучше? Уверен, он многое отдал бы за то, чтоб сидеть вот в таком ярко освещенном вагоне! Нет, мне еще грешно жаловаться!
Коньяк согрел меня. Пьянящие пары из пустого желудка поднимаются к голове. Я полусплю — полубодрствую. Время начинает течь по-другому. Рядом о чем-то разговаривают, я слышу слова, но не вполне понимаю, что они значат. Мной овладевает блаженное безразличие. Да пусть мы еще хоть трое суток простоим, мне-то что?! В чемодане у меня коробка крекеров, так что с голоду не умру. Самые неожиданные мысли лезут в голову. Я, вернее, кто-то внутри меня бормочет какие-то фантастические фразы.
Поезд дергается. До меня доносится лязг и скрежет, похожий на рев чудовищного вола, легендарного железного быка. Большинство пассажиров ушли в вагон-ресторан, но я словно врос в кресло. Детское упрямство охватывает меня: пусть знают, что мне нипочем эти банальные дорожные неурядицы, что я выше всего этого.
Все, кто проходят через наш вагон, косятся на меня и, наверное, составляют обо мне свое мнение. Но догадывается ли хоть кто-нибудь, что я — еврейский писатель, безнадежно опаздывающий на собственную лекцию? Больше чем уверен, что эта мысль не приходит в голову ни одному человеку. Это ведомо только небесам.
Я делаю еще глоток, потом еще. Никогда прежде не понимал страсти к пьянству, но теперь вижу, какая сила таится в алкоголе. В этой жидкости — тайна нирваны. Я уже не смотрю на часы. Не беспокоюсь о ночлеге. Я мысленно издеваюсь над своей лекцией. Ну не прочту я ее, и что? Людям не придется выслушивать очередную порцию вранья. Если бы можно было открыть окно, я бы выбросил рукопись в снег — пусть бумага с чернилами вернется туда, где нет ни лжи, ни ошибок. Атомы и молекулы невинны, они — часть Божественной Истины…
2Поезд прибыл ровно в два тридцать ночи. Меня никто не встречал. Я вышел из здания вокзала. Дул пронизывающий ветер, от которого не спасали ни пальто, ни свитера. Все такси сразу же разобрали. Я вернулся назад и приготовился провести остаток ночи на вокзальной скамейке.
Вдруг я заметил хромую женщину и стоящую рядом с ней девушку. Они указывали на меня пальцами. Я остановился. Женщина опиралась на две толстые короткие палки. Она была морщинистой и простоволосой, типичная польская старуха, но, судя по ее черным глазам, дело тут было не столько в возрасте, сколько в нездоровье и какой — то общей несчастности. Она и одета была как в Польше: во что-то вроде меховой безрукавки. У ее туфель были такие носки и каблуки, каких я уже тысячу лет не видел. Она куталась в шерстяной платок с бахромой, похожий на тот, что когда-то носила моя мама. Девушка была одета довольно модно, но тоже весьма неряшливо.
Поколебавшись, я подошел к ним.
— Вы мистер N? — спросила меня девушка.
— Да.
Хромая женщина внезапно сделала резкое движение, словно собиралась, отбросив палки, захлопать в ладоши, и разразилась до боли знакомыми завываниями-причитаниями.