Последняя любовь
Пока мы пили херес и ели анисовое печенье, Перл сообщила:
— У вас много врагов, но и друзей — тоже много. Я всегда вас защищаю. Никому не позволяю вас поносить в моем присутствии. И чего только о вас не говорят! Что вы и сноб, и циник, и мизантроп, и отшельник! Но я, Перл Лейпцигер, бросаюсь на вашу защиту, как львица. Один умник договорился до того, что назвал меня вашей любовницей. Я всем им отвечаю одно: стоит мне только открыть какую-нибудь из их книжонок, я сразу же начинаю зевать, но когда…
Зазвонил телефон. Перл схватила трубку:
— Да, он здесь. Не опоздал ни на минуту. Принес шампанское, как настоящий кавалер. Борис? Еще нет. Небось, как всегда, обхаживает какую-нибудь дуреху. Мои писательские акции падают, но я утешаю себя тем, что перед Богом мы все равны. И муха, и Шекспир ему одинаково дороги. Не опаздывайте. Что? Не нужно ничего приносить. Я купила столько пирожных, что до Пасхи хватит.
Было уже двадцать минут восьмого, а Борис все не появлялся. За это время мы с Перл стали такими задушевными друзьями, что мне были поверены все самые интимные подробности ее жизни.
— Я родилась в религиозной семье, — рассказывала Перл. — Если бы в юности мне сказали, что я выйду замуж не по закону Моисея и Израиля, я сочла бы это неостроумной шуткой. Но Америка все поставила с ног на голову. Моему отцу пришлось работать в Шабат — для него это было страшным ударом, так же как и для мамы. Фактически это убило их. Я стала посещать собрания левых, где проповедовали атеизм и свободную любовь. На одном из таких собраний я и встретила Бориса. Он поклялся, что, как только разведется со своей мегерой, мы поженимся. Я все приняла за чистую монету. Знаете, он такой искусный враль, что мне потребовалось несколько лет, чтобы его раскусить. Даже сейчас он не признается, что у него есть другие женщины, и меня это просто бесит. Зачем человеку в семьдесят лет столько романов? Он, как те римляне, которые засовывали пальцы в рот, избавляясь от одной еды, чтобы тут же наброситься на другую. К тому же он сумасшедший! Насколько он сумасшедший, знаю только я, но что касается денег, он умнее всех нас, вместе взятых. За месяц до кризиса двадцать девятого года он продал все акции и получил полмиллиона долларов наличными. В те времена за такие деньги можно было купить пол-Америки. Он и сам не знает, сколько у него сейчас денег. Но все равно, из него и цента не вытянешь. Когда он начинает кутить, то проматывает тысячи, и вдруг из-за какого-то доллара… Кажется, кто-то приехал. Наверное, он. Ну, наконец-то.
Перл побежала открывать, и вскоре до меня донесся голос Бориса Лемкина. Он не говорил — он мычал. Можно было подумать, что он пьян. Борис Лемкин был низенький, круглый, как бочонок, с красным лицом, седыми волосами и белыми лохматыми бровями, из-под которых поблескивали глазки-бусинки. Одет он был в смокинг, розовую рубашку с кружевным жабо и лакированные туфли. Между мясистыми губами торчала сигара. Он протянул мне руку с перстнями на трех пальцах и завопил:
— Шолом алейхем! Я читаю все, что вы пишете. Пожалуйста, не соблазняйте мою Перл. Кроме нее, у меня ничего нет. Что я без нее? Пустое место. Перл, дорогая, дай мне чего-нибудь выпить, а то у меня в горле пересохло!
— Потом выпьешь! Сейчас мы будем ужинать.
— Ужинать? Да кто это придумал? Уж на Новый-то год можно бы обойтись!
— Хочешь не хочешь, а ужинать тебе придется!
— Ладно, если она настаивает, поужинаем. Вы видите мой живот? В него можно затолкать всю бакалею и мясную лавку, и еще место останется. Я завещал свое тело анатомическому театру. Врачей ждет масса удивительных открытий.
Мы пошли на кухню. Хотя Борис продолжал твердить, что совсем не голоден, он мгновенно проглотил две тарелки супа. При этом он чавкал, сопел, причмокивал, и Перл сказала:
— Как был свиньей, так свиньей и остался.
— У меня была умная мама, — сообщил Борис. — Она всегда говорила: «Берель, ешь, пока можешь. В могиле не поешь». В Бессарабии была такая еда, которая называлась «карнацлех»; в Америке ее умеет готовить только один человек: Гарри. Больше этот евнух ничего не умеет. Ему можно дать пять долларов, сказать, что это сотня, — и он поверит, но что касается стряпни, так по сравнению с ним шеф-повар «Астории» — ноль без палочки. И вообще, у него такое чутье, какое Бог дает одним идиотам. Если Гарри говорит, чтобы я купил акции, я не сомневаюсь ни секунды; звоню своему брокеру и приказываю покупать. Если Гарри говорит: «Продавай», я продаю. Он ничего в этом не смыслит, «Дженерал моторс» он называет «Дженерал мазерс». Вы можете это как-то объяснить?
— Объяснить вообще ничего нельзя, — сказал я.
— Мои слова! Бог есть — это совершенно точно, но, поскольку в течение последних четырех тысячелетий он предпочитает молчать и не удостаивает ни единым словом даже рабби Стефана Вайса, я считаю, что мы ему ничем не обязаны. Нужно делать то, что заповедано в Агаде: «Ешь, пей и наслаждайся».
Около девяти часов начали приходить писательницы. Одну из них, восьмидесятилетнюю Миру Ройскес, я помнил еще по Варшаве. Ее лицо было покрыто бесчисленными морщинками, но глаза оставались живыми и ясными, как у девочки. Мира Ройскес опубликовала книгу под названием «Человек добр». Она принесла Перл торт собственного приготовления.
Матильда Фейнгевирц, маленькая, ширококостная, с огромным бюстом и лицом польской крестьянки, писала любовную лирику. Ее вкладом была бутылка сиропа, чтобы поливать ханукальные латкес.
Берта Козатская с выкрашенными в морковный цвет всклокоченными волосами сочиняла мелодраматические романы. Ее героинь, местечковых девушек, оказавшихся в большом городе, сначала соблазняли, потом доводили до занятия проституцией, а затем и до самоубийства. Перед ее приходом Перл Лейпцигер успела поклясться мне, что Берта все еще девственница. Берта Козатская принесла бабку, и Борис Лемкин сразу же съел половину, громогласно уверяя, что только святых в раю потчуют такими деликатесами.
Самой тщедушной во всей этой компании была «товарищ» Цловак, крошечная старушка, игравшая — как утверждалось — видную роль в революции 1905 года. Ее мужа, Фейвеля Блехера, повесили за покушение на жандармского офицера в Варшаве. Сама Цловак была специалисткой по изготовлению бомб. Она подарила Перл шерстяные чулки, какие носили варшавские гимназистки пятьдесят лет тому назад.
Последним пришел Гарри. Он принес Перл бутылку шампанского в две кварты, как велел Борис. Гарри был высокий, худой, с длинным веснушчатым лицом и шевелюрой соломенного цвета без единого седого волоса. Он был похож на ирландца. На нем были котелок, галстук-бабочка и демисезонное пальто. Не успел Гарри войти, Борис заорал:
— Где утка?
— Я не достал утки.
— Что, во всем Нью-Йорке не осталось ни одной утки? Что, на всех уток мор напал? Или, может быть, их депортировали обратно в Европу?
— Борис, я не нашел утки.
— Ну что ж, придется обойтись. Я проснулся сегодня утром с диким желанием полакомиться жареной уточкой. Эх, если бы у меня было столько миллионов долларов, сколько сегодня в Нью-Йорке продавалось уток!
— Что бы вы делали с такими деньгами? — спросил я.
— Купил бы всех уток Америки.
Хотя Перл жила не на главной улице, время от времени до нас доносилось гудение рожков. Матильда Фейнгевирц включила радио, и нам сообщили, что на Таймс-сквер по случаю Нового года собралось около ста тысяч человек. Было также предсказано возможное число дорожных происшествий. Борис Лемкин уже начал целовать Перл и других женщин. Он наливал себе одну рюмку за другой, и чем краснее делалось его лицо, тем белее казались его волосы. Он хохотал, хлопал в ладоши и пытался заставить танцевать изготовительницу бомб товарища Цловак. В какой-то момент он оторвал Перл от пола, и она закричала, что он порвет ей чулки.
Все это время Гарри сидел на диване тихий и трезвый с серьезным видом слуги, присматривающего за своим господином. На мой вопрос, давно ли он знает Бориса, он ответил: