Суббота в Лиссабоне (рассказы)
Некоторые считают, что идиш — мертвый язык. Но то же самое говорили про иврит две тысячи лет подряд. Его возрождение в настоящее время — просто чудо. Арамейский — мертвый язык. Но он донес до нас свет «Зогара», на нем творили и наши мистики. Непреложный факт: наши классики, что писали на идиш, — классики современной литературы и на иврите. Идиш еще не сказал своего последнего слова. Он таит в себе сокровища, доселе еще неведомые миру. Это язык мучеников и святых, мечтателей и каббалистов. Язык, полный юмора. Язык, который многое помнит, — то, что человечество никогда не сможет забыть. Можно сказать еще: идиш — язык мудрости и смирения, способный выразить и страхи, и упования человечества.
Примечание. Печатается с любезного разрешения Нобелевского комитета. ©The Nobel Fondation 1978.
Из сборника СТРАСТИ ЛЮДСКИЕ (PASSIONS)
ОШИБКИ
Разговор опять повернул на прежнее. Снова заговорили про ошибки. Теперь, сказал Залман-стекольщик, можно сделать какую хочешь ошибку, самую-самую, и слова никто не скажет. Потому столько ошибок и делают. В прежнее-то время так бы легко не сошло. В Торе сказано: «Если кто рубит дерево, и топор слетит с топорища и попадет в человека, надо спасаться бегством, ибо родные пострадавшего имеют право отомстить». Жил в Радошице пан Заблоцкий. Неплохой был человек. Но если ему кто слово поперек скажет, с ним ужас что творится: впадает в раж, хлыстом щелкает, усы торчком, будто у кота. Лучше и близко не подходить. Раз заказал он сапоги у нашего сапожника, а они тесны оказались. Так он развел костер да и сжег их. А кожа плохо горит. Только воняет не передать как, и дым валит до самого неба. Шмерлу-сапожнику он приказал спустить штаны и избил его хлыстом до крови. А в другой раз разорвал в клочья новую шубу. И все потому только, что скорняк пришил крючки слишком низко. Дошло до того, что ни сапожник наш, ни портные не брали у него заказы. Напрочь отказывались. Сам он как в тумане ходил. А ошибок делал — не счесть. Раз приказал кучеру ехать в Желехов, а надо было в Венгров. Когда уж несколько верст проехали, сообразил, что не та дорога. Кучер говорит: хозяин был так зол, что сам себя по лицу кулаками бил.
Жену свою до смерти довел. Даже после отмены крепостного права он все равно мужиков порол. Кричал: моя земля — значит, и закон мой! Мужики боялись его пуще смерти, прямо тряслись перед ним. Далее собаки его боялись. А у него была целая свора — огромные, как волки, у каждой своя кличка. Если он подзывал какую из собак, а приходила другая, то пан Заблоцкий запирал провинившегося пса в темный чулан на три для и три ночи, Кроме того, пан Заблоцкий постоянно впутывался в какие-то тяжбы. Все состояние на этом просадил. Никогда не выигрывал. Только терял. И в Варшаву ездил — жаловаться на решение Люблинского суда. Тоже не помогло. Дело и там проиграл. Да как не проиграть? Вот приглашает он к себе адвоката. Сидят в гостиной. Адвокат спрашивает: «Могу ли я закурить сигару Ваша честь?» «Курите», — отвечает пан Заблоцкий. Тот достал папироску и закурил. Папиросы были тогда в новинку Заблоцкий сидел на диване и вертел трость с серебряным набалдашником, витую, изукрашенную. И вдруг как начал колошматить гостя этой тростью. Тот кричит: «Что я сделал, ясно-вельможный пан?» — «Я позволил курить сигару, а не папиросу. Эти новомодные глупости — от французов все идет. Не потерплю в своем доме подобную гадость!» Вот такой он был, пан Заблоцкий…
Была у него дочь Зофья, и любил он ее больше жизни. Но делать она должка была все, как отец скажет. Если он велит вплести в косу голубую ленту, а она возьмет зеленую, мог прямо при гостях ее по лицу отхлестать. Из-за своего отца она и жениха не могла себе найти. Кому охота быть зятем этакого сумасброда?
Еще я не сказал: тогда у женщин было в моде часто менять платья. У шляхты польской было так принято: наденет высокородная пани раз или два платье к сразу же отдает его бедным родственникам или же прислуге. А Заблоцкого дочка носила платья, наверное, времен короля Яна Собесского. На балы ее не приглашали. За спиной смеялись. Она даже на улице показаться стеснялась.
Слушайте дальше. Однажды кто-то из царской семьи, то ли дядя царя, то ли брат, — я уж позабыл, кто именно, — приехал в Польшу, и ему надо было провести ночь в Радошице. Думаю так, что он собирался поохотиться в тамошних лесах. Но где расположиться столь высокому гостю? Городские власти позвали пана Заблоцкого и попросили его принять великого князя в своей усадьбе. Заблоцкий взвился, аж ужом завертелся. Но Польша была покорена, надо было подчиняться… И пришлось Заблоцкому сдаться. Его управляющий хотел было привести в порядок покои, где собирался остановиться великий князь, но Заблоцкий пригрозил, что, если там будет хоть что-нибудь кроме соломы, головы ему не сносить.
Высокий гость прибыл… И городские власти, и ксендзы, и вся шляхта — все явились, чтобы приветствовать великого князя, в том числе и пан Заблоцкий. Евреи, помнится, вынесли хлеб и соль на серебряном блюде. Городской голова представил Заблоцкого и сказал, что великий князь будет его гостем. В ответ тот рассыпался в любезностях, как это у них там принято. Однако же сделал ошибку и неправильно произнес имя Заблоцкого: назвал его Запроцким.
«Я Заблоцкий, Заблоцкий, а не Запроцкий!» — закричал он, неучтиво перебив высокого гостя. Выбросил бумагу, на которой было написано, что он примерно должен был сказать в ответ. Бумага упала, ее подхватило ветром. Можно себе вообразить, что там творилось. Такая суета поднялась. Да за этакое оскорбление могли город с землей сровнять! Городской голова — «начальник» — упал на колени перед гостем, ксендзы просили у него прощения, объясняя, что Заблоцкий не в своем уме. Евреи перепутались ужасно: потому что, если что случается, уж они в первую очередь виноваты и весь гнев обрушивается против них. Казаки схватили Заблоцкого. А уж если взяли тебя под стражу, это позор, от которого вовек не избавиться. Заблоцкий вырвался и прятался в лесу, пока великий князь не отбыл со всей свитой. Вернулся он домой в лохмотьях, как оборванец, распух от комаров, до крови исцарапан колючками. А уж тощий, будто чахоточный. Как начальство прознало, что он вернулся, сразу же прислали жандармов: заковать его в кандалы — ив тюрьму. Но пан Заблоцкий вооружил своих хлопов, крепостных мужиков, и приказал им охранять усадьбу от русских. Сам же зарядил ружье, поднялся на чердак, а когда русские подошли к воротам, стал палить из окна. В Радошице жандармов раз-два и обчелся, и не больно-то им охота под пули лезть. Тогда начальник отправил нарочного к губернатору, чтобы тот прислал конных жандармов. Но губернатор сказал, что ему надо Петербург запросить. Заставил нарочного ждать целую неделю, а потом прислал такой ответ: ваш Заблоцкий — сумасшедший и ему что ранить, что даже убить человека — пара пустяков. И никто не хочет с ним связываться.
Пан Заблоцкий недолго после этого прожил. Подхватил воспаление легких. Шляхта съехалась на его похороны из самых глухих углов. Играла музыка, Заблоцкого возносили до небес: он-де спас честь Польши. А все из-за того, что великий князь неправильно произнес его фамилию.
Ошибка — не пустяк. С этим шутить не следует, сказал Леви Ицхак. Вот Камца был приглашен на трапезу, а вместо него пришел Бар-Камца, и Иерусалим был разрушен [4]. Если переписчик сделает хоть одну ошибку в Торе, по этому списку запрещается читать. Сто лет назад, а может больше, жил в Щебрешине писец. Мешулам его звали. Говорили, будто каждый раз, прежде чем написать святое имя, он погружался в микву. Цену заламывал немыслимую. Мог спросить целых пять злотых и даже больше за пару филактерий. Беднякам это было не по карману. Ну а богачи, те приезжали к нему аж из Билгорая, из Замостья, Грубешова. Почерк был — залюбуешься. Буквы — одна к одной, будто зерна жемчуга. Чернила и пергамент доставляли ему из Лейпцига. Каждую-то буковку он выводил отдельно. По субботам и праздникам молодые люди собирались у него дома, и Мешулам учил их. Дед мой был одним из них. Переписчик святых книг, как правило, человек не от мира сего. Но не таков был реб Мешулам. На плечах у него голова, не кочан капусты, и его всегда звали, если между членами юденрата возникали недоразумения. Детей, кажется, у него не было. Я, во всяком случае, никогда ничего не слышал про это.