Листки памяти
Наконец, когда и эта служба весной 1919 года кончилась и я опять стал свободен, я покинул этот заколдованный бернский дом, прожив там почти семь лет. Расставаться с Берном мне было, впрочем, уже нетрудно. Мне стало ясно, что у меня есть только одна нравственная возможность существования – поставить на первое место среди всего другого свою литературную работу, жить только в ней и не принимать больше всерьез ни краха семьи, ни безденежья, ни каких-либо других обстоятельств. Если это не удастся, я пропал. Я поехал в Лугано, пробыл несколько недель в Соренго и вел поиски, пока не нашел в Монтаньоле Каза-Камуцци, куда и перебрался в мае 1919 года. Из Берна я перевез только свой письменный стол и книги, вообще же жил с взятой напрокат мебелью. В этом последнем из моих прежних домов я прожил двенадцать лет, первые четыре года целиком, а затем только в теплое время года.
Этот прекрасный чудесный дом, с которым я теперь расстаюсь, много для меня значил и был во многих отношениях самым оригинальным и красивым из всех, что когда-либо принадлежали мне или были моим жильем. Правда, здесь ничего не принадлежало мне, да и жильем моим был не дом, а снятая мною маленькая квартира из четырех комнат, я не был уже хозяином дома и отцом семейства, у которого есть и дом, и дети, и слуги, который зовет свою собаку и ухаживает за своим садом; я был теперь маленький прогоревший литератор, потрепанный и немного подозрительный чужак, который питался молоком, рисом и макаронами, донашивал свои старые костюмы до полного обветшания и осенью ужинал принесенными из леса каштанами. Но эксперимент, в котором тут заключалось дело, удался, и, несмотря на все, что и эти годы делало трудными, они были прекрасны и плодотворны. Словно проснувшись после кошмарных снов, длившихся долгие годы, я упивался свободой, воздухом, солнцем, одиночеством, работой. В то же первое лето я написал подряд «Клейна и Вагнера» и «Клингзора» и настолько расправил этим свою душу, что смог следующей зимой начать «Сиддхартху». Я, значит, не погиб, я еще раз собрался с силами, я еще был способен к работе, к сосредоточенности; годы войны не погубили меня духовно, как я почти боялся. Материально я не смог бы пережить эти годы и не смог бы выполнить свою работу, если бы не постоянная помощь многочисленных друзей. Без поддержки со стороны винтертурского друга и милых сиамцев ничего не вышло бы, и особенно большую дружескую услугу оказал мне Куно Амьет, взяв к себе моего сына Бруно.
И вот, стало быть, последние двенадцать лет я прожил в Каза-Камуцци, тот дом и сад фигурируют в «Клингзоре» и других моих сочинениях. Десятки раз я писал этот дом красками и рисовал, вникая в его затейливые, причудливые формы; особенно в два последних лета, на прощанье, я с балкона, из окна, с террасы рисовал разные виды, запечатлев множество удивительно красивых уголков и каменных кладок в саду. Мое палаццо, подражание охотничьему замку в стиле барокко, рожденное капризом одного тессинского архитектора лет семьдесят пять назад, имело, кроме меня, еще ряд жильцов, но никто не задерживался так надолго, как я, и думаю, что никто так не любил его (и не потешался над ним), как я, и никому оно не стало, как мне, вторым родным домом. Возникшее в расточительно-веселом строительном раже, в сладострастном преодолении больших неудобств участка, это полуторжественное-полупотешное палаццо предстает с разных точек совершенно по-разному. От портала помпезно и театрально идет вниз царственная лестница, она ведет в сад, который, спускаясь множеством террас с лестницами, откосами и стенами, теряется в обрыве, и в саду этом все южные деревья представлены старыми, большими, роскошными экземплярами, вросшими друг в друга, заросшими глициниями и клематисом. От самой деревни дом почти скрыт. Снизу из долины, возвышаясь своими ступенчатыми фронтонами и башенками над тихими опушками, он выглядит совсем как сельский замок какой-нибудь эйхендорфовской новеллы.
Многое за двенадцать лет изменилось и здесь, не только в моей жизни, но и в доме и в саду. Великолепный старый церцус внизу в саду, самый высокий из всех, какие я видел, который из году в год так пышно цвел с начала мая чуть ли не до середины июня, а осенью из-за своих красно-фиолетовых стручков имел такой экзотический вид, пал жертвой бури в одну осеннюю ночь. Большую магнолию Клингзора у самого моего балкончика, огромные мертвенно-белые цветки которой чуть ли не залезали в комнату, срубили однажды в мое отсутствие. Как-то я после долгого перерыва вернулся весной из Цюриха – и моей старой доброй входной двери как не бывало, а то место, где она была, замуровано, я оцепенело стоял как во сне, не найдя входа: произвели небольшую перестройку, ничего мне не сказав. Но ни одна из таких перемен не заставила меня разлюбить этот дом, он был больше моим, чем какой-либо из прежних, ибо здесь я не был супругом и отцом семейства, здесь был дома лишь я один, здесь я боролся в тоскливые, суровые годы после великого краха, боролся на позиции, которая часто казалась мне совсем безнадежной, здесь я много лет наслаждался глубочайшим одиночеством и страдал от него же, сотворил много сочинений и картинок, утешительных мыльных пузырей, и сросся со всем так, как с юности не срастался ни с каким другим окружением. В знак благодарности я довольно часто рисовал и воспевал этот дом, всячески стараясь ответить ему на то, что он дал мне и чем он был для меня.
Останься я в своем одиночестве, не найди я еще раз товарища по жизни, я так и не покинул бы, наверно, дом Камуцци, хотя во многих отношениях он был неудобен для стареющего и уже не очень здорового человека. В этом сказочном доме я отчаянно мерз и терпел всякие другие лишения. Поэтому в последние годы время от времени возникала, но никогда не принималась по-настоящему всерьез мысль – не переехать ли все-таки, не купить ли, не снять ли или даже не построить ли дом, где у меня было бы удобное и здоровое пристанище на старости лет. Это были желания и мысли, не более.
И вот дивная сказка сбылась: весной 1930 года мы сидели как-то вечером, болтая, в цюрихском «Ковчеге», и речь зашла о домах и строительстве, и были упомянуты желания, время от времени у меня возникавшие. Вдруг друг Б. засмеялся, глядя на меня, и воскликнул: «Вы получите дом!»
И это тоже, показалось мне, была шутка, славная шутка вечером за вином. Но шутка превратилась в действительность, и дом, о котором мы тогда для забавы мечтали, стоит, до жути большой и прекрасный, и отдан мне в распоряжение пожизненно. Снова начинаю устраиваться, и снова это делается «на всю жизнь», и на сей раз гак оно, наверно, и будет.
Написать его историю придет еще время, она едва началась. Сегодня на очереди другое. Содвинем стаканы, поглядим в глаза добрым, готовым прийти на помощь друзьям и поблагодарим их. Давайте выпьем за них и за новый дом.
Посещение Вильгельма Раабе
Я знал не очень многих знаменитых людей, да и в большинстве эти знакомства оставались поверхностными, я не искал их, и они мало что для меня значили. В молодости, когда я еще испытывал восторженное желание увидеть тех, кого почитал, и приблизиться к ним, мне никак не представлялся случай исполнить его и для меня бывало уже счастьем, я уже чувствовал себя награжденным и немного посвященным, когда, например, видел на подмостках и слышал из зала прославленного музыканта, скрипачей Сарасате и Иоахима, например. А когда с годами такие случаи могли бы представиться, я еще много лет робел и не решался навестить, к примеру, какого-нибудь знаменитого писателя, отрекомендоваться его коллегой и пристать к нему с профессиональным разговором. А позднее, когда и эта робость прошла или уменьшилась, пропал вместе с другими свойствами молодости и энтузиазм для подобных встреч. Не так много было мужчин и женщин, чьи имена я знал бы издали, с кем жаждал бы познакомиться лично. Кое-кто все-таки имелся. Например, в годы, когда я в Мюнхене бывал на правах друга и сотрудника в редакции «Симплициссимуса» и в издательстве Альберта Лангена, я не раз втайне желал, чтобы там как-нибудь появился Кнут Гамсун и мне довелось бы увидеть его. Но таких желаний было мало, да и эти немногие не сбылись. Я никогда не любил публичности, и мне никогда не было приятно жить в таком окружении, где меня знают как некое имя, некую марку: я всегда стремился жить как можно более частной жизнью и потому никогда не присутствовал ни на каких сборищах «знаменитостей», будь то салон, клуб, бал или банкет; мне было легко уклоняться от этого, я ведь жил всегда далеко в глуши.