Поздняя проза
Погода меняется, на небе облака, закрывающие части панорамы, воздух мягок и влажен. Волшебно, при пасмурном небе и ветерке, играют внизу на озере быстрые ливни красок, все стало красочнее, пластичнее и втайне живее, чем в ярко-солнечные последние дни. Но от прошлого оттуда снизу, от Фицнау и Бруннена, от Лаушера и Каменцинда, уже ничего не доносится, оно лишилось голоса, а я слуха, и это успокоительно и хорошо, а то бы у меня надорвалось сердце и я с отчаянием вспоминал бы здесь, наверху в своем отеле, каким я когда-то был или хотел быть. У старости много тягот; но есть у нее и свои милости, и одна из них — та защитная стена забвения, усталости, покорности, которую она, старость, возводит между нами и нашими проблемами и страданиями. Это может быть косностью, склерозом, равнодушием, но, при чуть ином освещении, в какой-то момент, может быть и спокойствием, терпением, юмором, высокой мудростью и дао. Там внизу у красивого залива озера продолжает жить нечто такое, что касается меня, что предъявляет ко мне требования и сулит мне страдание, нечто такое, что мне когда-нибудь, может быть, все же придется пережить и уяснить самым жестким и горьким образом; но сегодня не время для этого, там внизу не требование, не раскаяние, не упрек, а всего лишь какая-то картина, какое-то воспоминание среди прочих. Даже о более поздней поре, о 1916 годе, когда окрестности Люцерна были ареной моих кризисов и борений, воспоминания мои скудны и поверхностны, можно подумать, что у меня не было прошлого.
Мы в облаках, стало весьма прохладно. Картины, которые мы то и дело видим сегодня, часто очень напоминают китайские или японские: торчащие из клубящихся змеями облаков верхушки скал или деревьев, одинокая бородатая или свилеватая сосна с порхающими вокруг нее облаками-лоскутьями. Даже игриво-старомодная архитектура железных беседок из тонких прутьев и заостренных башенок отеля тут кстати. С середины дня — проливной дождь. Нинон простужена. Начинаем мерзнуть, чего я и побаивался перед поездкой в горы.
Поднимаемся на Кульм, я припоминаю вычитанную где-то десятки лет назад сцену, в которой сюда наверх приходит Фридрих Рюккерт, и еще мы вспоминаем красавицу, которую Штифтер заставил здесь появиться. Под драматичным, взволнованно-бурным небом земля внизу то тусклая, нереальная, то вдруг яркая, с резкими контурами, на половине высоты нашей горы виден лесок, он вписался в широкую впадину заостряющимся полукругом, похожим на лисий или петушиный хвост, и мне приходит на память, что когда-то подобные картины были самым прекрасным впечатлением от моих немногих полетов — долина ручья, например, со множеством прихотливых изгибов, с тополями или ольхами, выстроившимися по ее краям; увидеть целиком этот путь ручья или этот вытянувшийся полукругом лесок можно лишь с птичьего полета. Когда взгляд уходит от далеких снежных гор к равнине, где краски теплей и разнообразней, где из зеленого, коричневого и охры выглядывают светлые городки и зеркальца маленьких озер, тогда по какому-то слегка гнетущему чувству я догадываюсь, что там дальше, где земля и облака соприкасаются, уже Германия.
После холодных дождливых дней выпало воскресенье с приветливым небом, тут наша и так-то далеко не пустынная гора становится очень многолюдной. Везде нам встречаются экскурсанты, одиночки и семьи, группы детей, окрестные крестьяне в альпийских костюмах, приятные длиннобородые монахи-капуцины, маленькие группы сестер в строгих чепцах и черных длинных платьях, ибо гора наша очень католическая, и у всех этих экскурсантов и гуляющих добрые, веселые, воскресные лица, цветок в петлице, во рту или на шляпе, все здороваются, улыбаются и хвалят прекрасный денек. В конце концов выясняется, что сегодня даже особое воскресенье, праздник, приходит вагончик, полный жителей одной из приозерных деревень, они несут флаги, и один флаг еще новый, он еще свернут в чехле и сегодня должен быть освящен. Это происходит на маленькой площади возле источника, перед благоговеющей толпой с обнаженными головами, многие мужчины, парни и девушки в национальных костюмах. На вторую половину дня нам обещано шествие с игрой флагами и спортивными состязаниями, и мы не хотим пропустить это зрелище. Я отказался от своего полуденного отдыха, Нинон — от своего греческого чтения, и под оглушительную музыку торжественная процессия двинулась в путь. Прекрасней и интересней всего были три умельца игры флажками. В медленном марше, как барабанщики, они размахивали своими красно-белыми флажками на коротких палках то правой, то левой рукой, опускали их медленным движением до самой земли и переступали через них. Незнакомому с этим искусством такие манипуляции казались в первые минуты несколько однообразными и тяжеловесными, однако вскоре большинство правил игры становилось понятно, и прежде всего становилось понятно, какой огромной силы и какой большой сноровки требует это искусство. Трое красивых молодых мужчин совершали эту трудную ритуальную церемонию с серьезностью и точностью танцующих с мечами японцев, это была не только виртуозная демонстрация силы и ловкости, это было и символическое священнодействие, полное достоинства, строгости и торжественности. Затем, к нашему удовольствию, последовало и вовсе великолепное зрелище — подражание восхождению на горный луг. Голову за головой гнали гуськом или вели на веревке прекрасный скот с венками на лбу, и впереди шел красивый бычок, не дававший передышки своему погонщику. За ним следовали коровы и волы, славное небольшое стадо, а замыкал шествие мул, навьюченный старомодной деревянной кроватью.
В эти дни постоянно давали большой спектакль облака. Порой, правда, мы бывали закутаны в них и ничего не видели, иногда становилось так темно, словно на дворе декабрь. Но это редко длилось дольше одного часа, затем поток воздуха прорывал где-нибудь дыру в густом тумане, гнал клочьями растрепанное облако кверху, отворял ворота, окно, глазок, и вдруг открывались самые невероятные и самые захватывающие картины, пейзажи, каких после Альтдорфера и Грюневальда, пожалуй, никто не писал, пейзажи райские и апокалипсические: сквозь исполинские черные ворота ада видна солнечная, золотисто-зеленая даль или, наоборот, — тепло и ярко озаренный ненадолго лучами передний план с блестящими каплями на траве и на камне в резком контрасте с густой сине-черной далью, где порой слышится гром или вспыхивает одиночная молния.
Единственная обязательная работа, взятая мною сюда, близится к завершению, завершению, правда, сомнительному; ведь это работа, для которой никаких правил нет, маленькая, для широкого круга читателей, подборка моих стихов, понадобившаяся моему цюрихскому издателю. У жены и у меня было по экземпляру полного собрания стихотворений, и мы, не говоря об этом, каждый отдельно, отмечали те несколько десятков стихотворений, которые считали необходимым в такую подборку включить. Результат был поразительный: число стихотворений, достойных, на взгляд обоих, включения в сборник, оказалось на диво невелико; помимо этих нескольких стихотворений, каждый из нас составил книгу, которая шла своим путем и не имела ничего общего с книгой другого. Подтвердилась мысль статьи «О стихах», которую я несколько месяцев назад перечитал, переделал и издал для друзей отдельной брошюрой. Но все-таки было немного неприятно, что даже у нас двоих — а мы-то уж, думается, действительно разбираемся в этих стихах — получились такие разные подборки. И мне послужило утешением то, что по крайней мере четыре-пять стихотворений, десятки лет входивших в антологии и хрестоматии, снова оправдали себя.
Почта преподносит теперь иногда редкостные сюрпризы, вот и вчера случился такой — письмо из Германии! Кто-то из Штутгарта оказался в Швейцарии и привез мне письма от нескольких моих швабских друзей, он прислал их мне и предложил передать и мои ответы по назначению. Это были не какие-нибудь случайные письма от незнакомцев, а долгожданные, от друзей, и, хотя по поводу самых больших своих германских забот я не узнал ничего нового, я все же впервые получил от весьма недюжинных немецких интеллигентов прямую информацию об их жизни и мыслях после краха. Среди этих моих друзей нет, конечно, ни веривших в Третью империю, ни тем более получавших какие-то выгоды от власти Гитлера; все они с первого дня были бдительными и глубоко встревоженными свидетелями его возвышения и господства, многие из них сохраняли верность себе, страдая и принося жертвы, теряли должности и кусок хлеба, сидели в тюрьмах, должны были годами беспомощно смотреть, но ясно видеть, как подступает беда, как разрастается дьявольщина, и, когда началась война, с кровью сердца желали собственному народу поражения, а себе порой смерти. История этого слоя немецкого народа еще не написана, о его существовании за границей еще почти не слышали. Часть этих людей держалась прежде либеральных и по-южнонемецки демократических взглядов, часть — католических, большая часть — социалистических.