Журнал «Если», 1995 № 10
— А такой теории, что это не злодеяние, а болезнь…
— Именно к этому я подхожу. В начале прошлого века «отцы» клинической психиатрии французы Эскироль и Пинель из самых гуманистических побуждений выдвинули теорию о том, что самоубийство есть безумие. Это было время, когда с душевнобольного снимались цепи, когда впервые возникла мысль, что его нужно не изгонять, а лечить и сострадать ему. Нужно сказать, что взгляды на Западе менялись очень быстро, поскольку стремительно развивалась сама клиническая психиатрия. Появилось учение о пограничных душевных заболеваниях: оказалось, что человек может быть временно болен, а между приступами не только здоров, но и благополучен.
Возник психоанализ… Границы между психической нормой и патологией стали очень зыбкими. Культура, литература рубежа веков способствовали резкому изменению отношение к душевному расстройству.
— Да, все это воспето, опоэтизировано искусством декаданса.
— Тут-то и появился романтический ореол, о котором я упоминала Но стало понятно и то, что психологический кризис не обязательно связан с душевной болезнью, что в определенных обстоятельствах суицид как акт отчаяния может совершить почти любой… Эта идея на Западе возникла очень рано. Вторая мировая война с ее чудовищным геноцидом привела к осознанию ценности жизни вообще, любой человеческой жизни: тот, кто поднял на себя руку, нуждается в помощи. В Европе возникли многочисленные кризисные психологические службы, в первую очередь телефонная.
— А мы?
Есть все основания полагать, что в России события развивались бы схожим образом, не случись революции и того, что за ней последовало. Во всяком случае, после первой русской революции 1905 года, после поражения в русско-японской войне, когда по империи прокатилась волна юношеских самоубийств, это вызвало широкое общественное обсуждение: об этом писали везде, отнюдь не только в медицинской печати.
После революции некоторое время бурное развитие психиатрии продолжалось: были дозволены любые переводы, работали психоаналитическое общество, институт детского психоанализа, процветала педология… В конце 20-х начался разгром всего, что не соответствовало социалистической идеологии.
Была закрыта статистика. Такие преступления, как воровство, грабеж и т. п. объяснили просто — «родимые пятна капитализма». А что делать с самоубийцами, число которых почему-то не уменьшалось? Тут и пригодилась гуманистическая теория Эскироля о тождестве самоубийства и безумия (надо заметить, что классики русской психиатрии, Бехтерев, например, разделяли эти взгляды, считая, что, если человек способен действовать настолько вопреки инстинкту самосохранения — он душевно болен).
Эта идея стала руководством к действию на многие годы.
— Еще несколько лет назад один мой знакомый не смог выехать за границу, куда был приглашен для чтения лекций, поскольку «в минуту жизни трудную» он пытался покончить с собой и после этого был поставлен на учет в психдиспансер.
— Да, попытка самоубийства автоматически приравнивалась к психиатрическому диагнозу и считалась доказательством наличия душевной болезни. Такого человека обязательно ставили на психиатрический учет, лечили как душевнобольного. За этим следовали социальные препоны, начиная с запрета водить машину до ограничения списка профессий, которыми неудавшийся самоубийца мог заниматься. В любой момент совершивший попытку самоубийства человек мог быть подвергнут насильственному освидетельствованию и т. п. При всей гуманности изначальной идеи это была очень жесткая система.
С нею мы дожили до середины 70-х. Тогда — это отдельная история — в НИИ психиатрии Российской Федерации был создан сначала отдел экстремальных ситуаций, а потом суицидологический отдел, в котором долгое время работала и я. Велись исследования. Статистика, конечно, была закрыта (хотя мы имели к ней доступ, но коллеги смеялись над тем, что публикации обычно начинались словами: «Длительное наблюдение большого количества больных…» — ни единой цифирки не дозволялось). Публикации, разумеется, разрешались только в специальных изданиях и только в рамках синдрома, то есть чисто медицинских. Помню страшный скандал, разразившийся, когда рижские психиатры опубликовали материал о самоубийствах стариков, где попробовали заикнуться о том, что есть люди, которые больше не хотят жить, — брошенные детьми, одинокие, не справляющиеся на маленькую пенсию… Как их шельмовали, этих докторов! Им объяснили, что на самом-то деле старики «страдают инволюционными депрессиями и бредом ущерба».
— И все же: болезнь или несчастье, неспособность совладать с ситуацией — где истина?
— Возможно и то, и другое. На этот счет есть подтверждение в статистике: две трети людей, покушавшихся на самоубийство, никогда раньше не являлись объектом внимания психиатра.
Так вот, очень аккуратно, чтобы не вступать в конфликт с системой и иметь возможность продолжать работу, нам удалось сформулировать концепцию о том, что «суицид является результатом социально-психологической дезадаптации личности в условиях микросоциального конфликта». Очень изящно, но «микронамек» все равно вызвал скандал… Тем не менее центр уцелел. А в конце 70-х в Москве появились первые кабинеты социально-психологической помощи людям, находящимся в кризисной ситуации. Анонимные. В обычных поликлиниках, но без регистратуры. Любой мог прийти и получить помощь.
— И люди пошли? Без страха, что их поставят на учет и т. д.?
— Пошли. Главным принципом нашей работы было недоносительство. Да, образ «врага-психиатра» разрушался с большим трудом, но мы очень старались. Всюду помещали объявления, написанные нормальным человеческим языком, столь привычным сейчас и необычным тогда: «Если вам трудно, если у вас проблемы — приходите…»
Восемь кабинетов по Москве и девятый — мой, подростковый. Стационар для здоровых людей, находящихся в кризисной ситуации, чреватой суицидом (до этого их некуда было госпитализировать, только спрятать за забор сумасшедшего дома). Впервые у нас множество психологов работали вместе с психиатрами. И как венец нового подхода появился первый «телефон доверия».
— А статистику позволили открыть?
— В 1987 году.
— Вы могли бы привести и прокомментировать какие-то цифры?
— Прежде чем говорить об этом, необходимо отступление. У нас пьющая страна. И множество людей калечат себя в состоянии похмельного синдрома. Эти случаи попадают в статистику самоубийств, хотя, строго говоря, ими не являются: суицид — всегда результат осознанного решения.
— Вы не сторонница «сухого закона»?
— Нет, таким способом проблему не решишь. Хотя цепочка: уровень развития цивилизации — алкоголизация — рост самоубийств — несомненно, существует. Прогресс несет с собой не только асфальтированные дороги, но и социальные болезни. И сегодня самоубийства обнаруживаются на тех территориях, где их раньше просто не было, в Шри-Ланка, например…
Раз уж мы об этом заговорили, скажу и о другой проблеме, абсолютно не исследованной: уровень самоубийств относительно стабилен в каждой народности и разный среди разных этносов. Народы финно-угорской группы, например, очень подвержены депрессиям, подавленному состоянию — а это непременный предвестник возможного суицида. В Венгрии, народ которой принадлежит именно к этому этносу, всегда был высочайший в Европе уровень самоубийств, более 40 человек на 100.000 населения. И когда страна была частью Австро-Венгерской империи, и в годы социализма, и сейчас. В Удмуртии, где проживают представители того же этноса, внешние условия другие, а уровень самоубийств почти столь же высок…
Вернемся к статистике. В 1985–1986 году алкоголь опять стал доступен, и уже к 90-му году уровень самоубийств составил 26,4 на 100.000 населения (39.150 зарегистрированных случаев). Он довольно быстро растет и в 93-м году уже перекрыл уровень 83-го (38 суицидов на 100 тысяч человек) и составил 39,3 случая. Итоги прошлого года еще не подведены, мы их будем знать в ноябре.