Легендарная Ордынка
Директор нашей школы стоит в вестибюле возле дверей своего кабинета. Он в коричневом мятом костюме и с неопрятной шевелюрой. За сильную кривизну ног директор получил прозвище Колёса. (Иногда это произносится и в единственном числе — Колёс.) Он не выговаривает, как-то проглатывает буквы «р» и «л», и по этой причине каждый второй ученик с успехом имитирует его речь. Пронзительный взгляд директора выхватывает из толпы снующих детей мою фигурку, и он властным жестом подзывает меня к себе. Колёс слегка склоняется надо мной и говорит:
— Мама в шко-е бу-а?.. Почему не бу-а?.. Кто тебе учиться мешает?.. Мы тебе мешаем?.. Почему ты мо-учишь?.. А?..
Вспоминаю учителей своих, по большей части довольно жалких. Классная руководительница Наталия Дмитриевна. По причине все той же кривизны ног она носила прозвище Плоскодонка… А историчка Антонина Георгиевна была к тому же и парторг школы. В пятьдесят четвертом году она нам говорила:
— В связи с Берием…
Отец заглядывает в детскую комнату.
— Зайди ко мне в кабинет, — говорит он, и в голосе его мне слышится некий подвох…
Этому предшествовало нечто вроде продолжительного нашего с ним спора. Мне было лет двенадцать, и он уже был слегка озабочен будущей моей профессией. Тем паче что я никаких определенных склонностей не проявлял, да и учился неважнецки. И тут вдруг я решительно объявил ему, что желаю стать биржевым маклером. В 1950 году в Москве это звучало более чем фантастически. Да к тому же Ардова коробила и сама низменность устремлений сына. А я, как назло, бессмысленно твердил:
— Хочу быть биржевым маклером, больше никем.
И вот я вхожу в кабинет отца.
Там сидит гость — невысокий плотный человек с лысой головою.
— Познакомься, — говорит отец. — Это Георгий Александрович Амурский. Теперь он конферансье, а до революции был поверенным Путилова в делах Санкт-Петербургской фондовой биржи… Мой сын, — обращается он к гостю, твердит, что хочет стать биржевым маклером…
— Деточка ты моя! — Амурский всплеснул руками. — Дорогой ты мой! Да ведь интересней этого ничего не может быть на свете! Вот ты представь себе: акции падают, а я в это время…
И он пустился в восторженные воспоминания.
Последнее, что всплывает в памяти, — сконфуженное лицо отца, выражение, которое я видел нечасто.
И опять я уныло плетусь за директором школы.
Меня только что выгнали с урока, и Колёса поймал меня в пустом коридоре. Теперь он ведет меня в свой кабинет, мы с ним спускаемся по лестнице.
Он усаживается за свой стол, а я остаюсь стоять посреди небольшой комнаты. Колёса раздумчиво смотрит на меня и говорит:
— Зачем ты мне нужен?.. П-о-гу-й-щик, отстающий, ху-и-ганствующий э-э-мент…
И ведь все это сущая правда.
Году в пятьдесят втором отвращение мое к школе несколько поуменьшилось. Это произошло оттого, что в нашем классе сбилась небольшая компания учеников, которые по своему развитию превосходили прочих, а потому верховодили. И вот решили мы учредить нелегальный журнал. Идея всем очень понравилась. Придумали название — «Голос из-под парты», собирались уже сочинять заметки. Я поделился этой новостью с домашними. После долгой паузы заговорил отец. Он довольно резко, почти без обиняков объяснил мне, в какой стране мы живем и чем эта затея может кончиться не только для нас, но и для наших родителей.
Наутро я шел в школу в большом смущении. Я решил отказаться от участия в журнале и уговорить друзей вообще бросить эту затею. Но истинную причину этого решения мне бы не хотелось открывать в классе…
Но, по счастию, все прошло очень гладко. Никто из моих товарищей не произнес о журнале ни слова, судя по всему, подобные разговоры с родителями произошли у каждого из нас.
V
Часов десять вечера. Мы с братом Борисом пьем чай, сейчас нас отправят спать. А нам так этого не хочется…
На другой стороне того же овального стола, на котором стоят наши чашки, идет карточная игра. Это ежевечернее на Ордынке «шестьдесят шесть». Играют отец, он сидит на своем кресле спиною к окну, и мама — она на диване, а рядом с нею — Ахматова.
— Так, — произносит отец, он тасует колоду. — Маз будет?
— Пять рублей, — произносит Ахматова.
Отец сдает карты, и начинается новая игра.
Довоенных приездов Ахматовой на Ордынку я не помню. Смутно вспоминаю ее появление в сорок шестом году — весною и осенью, уже после постановления, ее тогда мама привезла из Ленинграда. Но начиная с пятидесятого года Анна Андреевна жила у нас на Ордынке едва ли не больше, нежели в Ленинграде. Сначала тянулось следствие по делу сына, он сидел в Лефортовской тюрьме. А затем этого требовала и работа — Ахматовой давали стихотворные переводы именно в московских издательствах.
За вечерними картами обыкновенно возникала забавная игра. В ней Ардов изображал зятя-грузина, а Анна Андреевна — тещу. Мама фигурировала в игре как дочь Ахматовой. В ответ на какой-нибудь мамин неловкий карточный ход отец говорил Анне Андреевне с сильным акцентом:
— Ви мэна парастытэ, мама, но я удывляюсь ваший дочэры…
В свое время отец придумал Ахматовой и такое семейное прозвище — «теща гонорис кауза».
Иногда свои шутливые упреки Ардов преподносил Анне Андреевне в манере типичного советского оратора:
— И прав был товарищ Ж., когда он нам указывал…
(Имелся в виду Жданов со своим докладом.)
За чаем на Ордынке, если вдруг оказывалось, что потерялся какой-нибудь мелкий предмет, отец обычно говорил шутя:
— Граждане, прошу не расходиться — у меня пропала ложка.
Анна Андреевна, которой это много раз случалось слышать, однажды заметила:
— Как часто мне приходится не расходиться.
Ардов рассказал, что в бюро изобретений до сих пор висят такие объявления: «Проекты перпетуум-мобиле к рассмотрению не принимаются» (ибо «вечные двигатели» все несут и несут).
— Вот это и есть перпетуум-мобиле, — говорит Ахматова.
Ардов очень любил ходить по магазинам на Пятницкой улице. Он знакомился с продавцами, дарил им свои книжечки, словом, был в этих лавках своим человеком. При этом особенную слабость он питал к бракованным и уцененным предметам. И вот несколько раз он приносил с Пятницкой подпорченные, давленые конфеты. Однажды, когда он принес очередную порцию и объявил, что конфеты опять давленые, Анна Андреевна учтиво осведомилась:
— Их хоть при вас давят?
Ахматова иногда вспоминала, как еще до войны, в возрасте двух с лишним лет, я заходил к ней в маленькую комнату, тянулся к черным бусам, которые она тогда носила, и говорил:
— Бусики, бусики…
И эти «бусики, бусики» были чем-то вроде моего детского прозвища.
Я сижу за отцовским письменным столом. Передо мною небольшая книга в голубом коленкоровом переплете. Это «Четки», я переписываю стихи в тетрадь…
(Мне было лет тринадцать, когда я решил прочитать, что же такое пишет Ахматова. Почему, собственно, отец, мать и все, кто к нам приходит, относятся к ней по-особенному.
Ее стихи произвели на меня такое впечатление, что в первый же вечер, когда родители куда-то ушли, я пошел в кабинет, достал из маленького шкафчика «Четки» и сел переписывать.)
Я слышу, как распахивается дверь, я поворачиваю голову… И к ужасу своему, к смущению, вижу стоящую на пороге Ахматову.
— Ну вот, — говорит она, — Бусики-бусики, а уже переписывает мои стихи.
Я вхожу в столовую в пальто. Я беру со стола большой конверт. Мне надо поехать в Союз писателей и передать письмо для секретаря Союза А. А. Суркова. Это поручение Ахматовой.
Я уже поворачиваюсь, чтобы идти, но тут мне в голову приходит забавная мысль. Я говорю:
— А вдруг Сурков поступит со мною, как Грозный с Василием Шибановым, вонзит мне в ногу жезл, обопрется и прикажет читать вслух?
Шутка всем, а в особенности Анне Андреевне, нравится.
Так меня окрестили Шибановым.
С той поры Анна Андреевна часто называла меня Василий. В особенности если я куда-нибудь ее сопровождал или оказывал разного рода мелкие услуги.