Ватага (сборник)
Зыков ожег его взглядом и сказал:
– Одноверы! В грехе не сомневайтесь: время наше – война. Кончим, правую веру свою вспомним, очистим воздух, станем жить по преданию отец и праотец. Кто трусит – греши в мою голову. Я – единая власть вам, и я в ответе!
Кержаки кивали головами, чавкали еду, запивали вином. Парни друг перед другом рассыпались в самохвальстве, вино пили как воду, и все покашивались на Зыкова. Он глотал пельмени быстро, обжигался, хмуро молчал.
В левое ухо говорил ему Срамных. Пред ним на столе каракулями исписанный лист бумаги. Здесь перечислены все, которых завтра ждет расправа. Зыков слушает молча, но брови его хмурятся, и на глаза набегает тень.
– Эй, услужающий!.. Ослеп? Наливай, черт, рыжа маковка! – кричат то здесь, то там.
Приказчик кожилится, штопором вытаскивая пробки. Свету много. В золоченой раме «Король-Жених». В простенке – овальное зеркало. Зыков поднял голову и, прищурившись, долго смотрит на себя.
В горке, за стеклом, блестит хрусталь и серебро. Пьяные глаза гуляк блестят, косясь на горку. Круглые часы пробили два. Зыков мрачен. Он выпил всего лишь два стакана вина, поднялся, внушительно сказал Наперстку:
– Наточи топор, – и вышел в другую комнату, закрыв за собой дверь. Ему хотелось уснуть, забыться. Разделся и лег на диван, покрывшись лисьим своим кафтаном. Но сон не шел. Думы, как бегучая вода в камнях, плескались в голове, сменяя одна другую и переплетаясь. Вот бы кликнуть клич, набрать милльоны войска и завладеть, очистить всю страну. А большевики? Во что они веруют, за что идут? За народ? А вот ужо посмотрим… Друзья или враги?.. Еще отец…
«Отец, неужели и ты враг мне?»
Вот Зыкова призвали сюда. Надо начинать большое дело. А с чего начинать? И как укрепиться? Известно, страхом, кровью. А дальше? Где такие еще есть, Зыковы? Эй, вы, старатели!.. Подходи сюда, соединяйся!
Нет, надо спать, спать.
Но там шумят, ругаются. Громче всех орет Наперсток. А в окно бьет своим светом луна.
Череп и все скуластое лицо Федора Петровича под луной, как у покойника. Он еще не раздевался и не зажигал огня. Сидит у окна, нещадно курит. За окном луна и тишь.
– Федя, – в третий раз спускается по внутренней лестнице матушка.
– Ах, это слишком, – раздражается Федор Петрович. – Пожалуйста, прошу вас подняться вверх.
– Я беспокоюсь за отца Петра.
– А я беспокоюсь о судьбе города. Знаете, в чьей он власти?
За рыжебородым Павлухой к Настасье прошел Лука, за Лукой – едва не лопнувший от страсти Куприян. Настасья ничего. В Настасьино окно тоже бьет луна, и кустик герани на окне тихо дремлет. Гараська весь изворочался, испыхтелся, притворяясь спящим, как и те, а сам клял Куприяна: «Вот, дьявол, долго как». Гараська новичек, надо же старшим уважение оказать.
Когда пробило на купеческих часах три, гуляки помаленьку-помаленьку распоясались, сначала песни завели, потом и пляс.
Наперсток, сидя, подбоченился, тряхнул горбом и гнусавым своим голосом крикнул плясунам:
– А что мне Зыков? Тьфу!..
В это время и Гараська, сменив Куприяна, самохвально заявил Настасье:
– А что мне Зыков? Тьфу!..
И до самого до утра забрался под ее ситцевое одеяло. Настасья ничего. Настасья целый год жила, как монашка.
От пляса, грохотанья в пол пятками дрожала печь, и бутылки на столе качались.
– Ух-ух-ух-ух!!
Все были на ногах, хлопали в ладони, орали кто во что горазд. Только Наперсток сидел на топоре, как припаялся:
– А Зыков эвот у меня где!.. Попробуй-ка, убей меня… Я те убью. Эй вы, кержацки морды! – гнусил пьяный Наперсток. – Все вы анафемы… Все вы прокляты, кобелье!.. Эй, сволочи! Идите ко мне в шайку. Я – атаман… Топор эвот! Грабить, ребята, будем. Девок портить, вино пить… – он схватил бутылку и, ухнув, пустил ее в зазвеневшие стекла горки. – Нна!.. Забирай, ребята, по карманам серебро да золото. Зыков жаднюга, сволочь. Не даст… Эй, бери в мою голову!.. А на Зыкова гостинец – вво! – он вытащил из-под сиденья топор и вдруг, взвизгнув, высоко повис в воздухе.
Мимо смолкших, застывших плясунов, как корабль мимо ладей, прошел в одной рубахе и портах грузный Зыков. В вытянутой вперед его руке дрыгал пятками, крутился и хрипел горбун. Зыков, скосив к переносице глаза, неторопливо прошел в крайнюю комнату, сорвал с разбитого окна ковер и выбросил горбуна на улицу.
Когда возвращался, в столовой и соседних комнатах притворно похрапывали, валяясь на полу, гуляки.
Глава VIII
– Кутью сюда, долгогривых, – низким, твердым голосом бросил Зыков, входя в собор.
За ним шла ватага. На его голове новая лисья, с бархатным верхом шапка. На лоб, из-под шапки, свешивались черные, подрубленные волосы.
– Надеть шапки! – сказал он, обернувшись. – Чего сняли? Нешто это Господня церковь? Это так себе… Обман.
Постороннего народу никого, одни мальчишки. Поповский Васютка тоже здесь.
Весь народ у лавок, у магазинов, у лабазов. Еще утром трубари трубили во всех концах: именем Зыкова, его веленьем будет раздаваться народу купецкое добро.
В городе никакой власти нет, кроме власти Зыкова, единой, страшной. На высокой качели, вчера приспособленной поляками для казни, висят с утра четверо мещан, две бабы и мальчишка. Толпа вздумала громить лавчонку. Этих поймали. Зыков отдал приказ – вздернуть.
Все приказчики мобилизованы, но главная раздача идет через руки партизан. Мелькают аршины, крепким кряком рвется каленый на морозе ситец, ножницы стригут куски сукна.
– Эй, тетка! Сколько семьи? Получай… Пять аршин кумачу, десять аршин ланкорту, три платка, восемь аршин твину. Пачпорт! – И карандаш резкую делает кривуль-отметку. – Следующий!..
Снуют по площади, по улицам нагруженные мукой, горохом, кумачами, обутками людишки. Румяная деваха радостно улыбается морозному солнечному дню: поскрипывая новыми полусапожками, она тащит нежданную получку и под мышкой банку с паточным вареньем.
Вылетел из лавки мальчик, бежит, машет связкой баранок, рад. Остановился у виселицы, взглянул на трупы и печальный тихо поплелся домой.
В крепости партизаны принимают от солдат оружие. Деловито, не торопясь и с толком. По богатым дворам забирают лошадей.
Зыков задал всем работу. Он в соборе, но он везде: и всякий из партизан, на какой бы работе ни был, видит строгие глаза его, слышит его голос. Зыков здесь.
А между тем солнце склонялось к закату, подрумяненными столбами валил густой дым из труб, и в соборе зажгли паникадило.
Зыков сидел на амвоне перед открытыми царскими вратами. На кресле положена архиерейская подушка, а под ноги брошены орлецы. По обе стороны его зажжены в высоких подсвечниках большие свечи – так распорядился для торжественности Срамных. От двойного свету сверху и с боков на бледно-матовом лице Зыкова играют тени, и серебрятся редкие седины в густой черной бороде. Лицо его незабываемо и страшно.
В церкви очень тихо, даже Наперсток присмирел, и его невиданной величины топор опущен вниз.
Тихо, все ждут знака. И по знаку выхватили с левого клироса старого протопопа. Парализованная, на левом клиросе, стояла кучка духовенства, начальства и чиновников в кольце вооруженных партизан.
– Кто ты? – твердо спросил Зыков старика.
– Я Божий протоиерей. А ты кто, еретик? – также твердым, но тонким, по-молодому, звенящим голосом ответил священник.
Зыков нахмурился, закинул нога на ногу, спросил:
– А знаешь про протопопа Аввакума, про лютую смерть его слыхал? От чьей руки?
– Не от моей ли?
– От вашей, антихристовы дети, от вас, богоотступники, табашники, никонианцы. Кто глава вашей распутной церкви был? Царь. Кому служили? Богатым, властным, мамоне своей. А на чернь, на бедноту вам наплевать. Так ли, братаны, я говорю?
– Так, так…
– С кем идешь: с Колчаком или с народом? Отвечай!
– Сними шапку. Здесь храм Божий! – И седая голова протопопа затряслась.
– На храме твоем не крест, а крыж.