Бульвар Целакантус (сборник)
— Хорошо, — сказал Альберт, — но у меня, понимаете, как бы это пояснее выразить, странные ощущения — вроде бы мои руки, которые я вижу, длиннее тех, которые я чувствую. В общем, когда я открываю глаза, кисти оказываются дальше того места, где я рассчитывал их увидеть.
Все еще улыбаясь, Ягич пожала плечами:
— Но в этом ничего особенного нет. Даже у здоровых людей изменяется пространственное восприятие своего тела: иногда руки представляются им непомерно длинными, иногда, напротив, явно укороченными. Перечитайте «Сон Д'Аламбера». И обратите внимание: это восемнадцатый век. Мы многое забываем.
— Значит, порядок, доктор: в Мадриде полночь, испанцы могут спать спокойно.
Лицо Альберта было безмятежно, но Ягич никак не могла отделаться от тягостного ощущения незавершенности — не то надо бы сказать еще что-то, не то сделать. Выходя из палаты, она чувствовала на себе взгляд Альберта, и внезапно они сомкнулись, эти два ощущения — незавершенности и чужих глаз. Теперь все стало на место: она не вполне убедила Альберта, и ущемленная его вера индуцировала в ней тягостное ощущение незаконченности.
Она долго колебалась, прежде чем решилась рассказать об этом Валку. Но Валк, сверх всяких ожиданий, принял ее сообщение без эмоций:
— Больные, доктор, всегда немножечко не доверяют врачам. Полное доверие бывает только у людей, не знающих недомоганий. Но им не нужен врач.
— Однако профессору Валку его пациенты верят сполна.
— Да, вкупе с профессором они внушают себе, что верят ему безоговорочно. Как видите, пятый пункт установлен не безнадежными кретинами.
Ягич правильно поняла Валка: теперь она вкупе с ним должна внушить себе, что ей пациент верит тоже безоговорочно. Разумеется, это выходило за пределы пятого пункта, но, в сущности, именно это — абсолютное доверие больного к врачу — было его конечной целью.
Уже к исходу первой недели она почувствовала ту восхитительную твердость, которую дает полное слияние прежде инородной, рациональной воли с физическим «я». Движения ее стали замедленными, походка неторопливой, и, самое удивительное, она постоянно улыбалась. Точнее, это была даже не улыбка, а некая постоянная готовность улыбнуться, и Альберт однажды прямо сказал ей:
— Вы все время сдерживаете улыбку. Зачем?
Да, он был прав: у нее действительно не проходило ощущение внутреннего притормаживания, но ощущение совершенно бесспорное — настолько бесспорное, что не было нужды проверять его целесообразность.
Во всем этом была, однако, и неприятная сторона: уверившись в полном благополучии, Альберт стал крайне нетерпелив. Агрессивно нетерпелив. Хотя ему предписана была полная неподвижность, он чересчур часто, пусть и не всегда предумышленно, пытался переменить положение своего тела. Добиться успеха в этом он все равно не мог бы: тело его было четко фиксировано на койке, — но чрезмерные мышечные усилия его были далеко не безопасны.
— Альберт, — по пяти раз на день увещевала его Ягич, — вы ведь не ребенок. Возьмите себя в руки.
Кстати, в первый раз, прежде чем произнести это метафорическое «возьмите себя в руки», она запнулась. Заметил ли ее заминку Альберт? Пожалуй, нет. Во всяком случае, рна предпочла твердо держаться этой версии.
В присутствии Валка Альберт был много сдержаннее. Но трудно было решить, что интенсивнее здесь сказывается — авторитет профессора или авторитет отца. Сам же Валк ни разу не дал понять, что допускает мысль о какомто ином поведении Альберта. Даже после того как Альберт без обиняков заявил, что ему надоела эта матрацная тюрьма, Валк по-прежнему вел себя так, будто реакции пациента остаются неизменными.
Спустя несколько дней Ягич с удивлением обнаружила, что ведет себя точно так же, как Валк. Точнее, удивилась не столько тому, что воспроизвела линию своего шефа, сколько тому, что все это сложилось спонтанно, без заданности волевого усилия и цели.
Но самое поразительное было то, что это свое уподобление Валку она обнаружила ранее всего через Альберта, обнаружила в ту среду, вечером, когда он признался ей:
— Вздор, но едва приходите вы — появляется отец. Вопреки очевидности я отчетливо ощущаю его присутствие.
Откровенно говоря, она была изумлена не менее самого Альберта и все-таки принялась зачем-то убеждать его, что в общем-то это банальный психологический эффект, основанный на мощных ассоциациях. Но Альберта не удовлетворяло такое толкование, он утверждал, что речь идет не об ассоциативных представлениях, а об эффекте присутствия заведомо отсутствующего человека.
Впрочем, какое бы объяснение ни давали этому Ягич и ее пациент, одно оставалось несомненным — беспокойство уже не томило Альберта с прежней силой, и он терпеливо подчинялся установленному для него режиму.
Приживление конечностей пока протекало без эксцессов. Но Валк с тревогой ждал двадцатого дня — счет дням он вел от пробуждения Альберта.
Произошла странная метаморфоза: то ли неведение было тому причиной, то ли меньший диапазон воображения, то ли какой-то мощный энергетический заряд, фантастически индуцированный в ней, однако Ягич явственно ощущала превосходство своей воли в эти дни. Внешне Валк ничем не выдавал своих тревог, но, когда она походя заметила, что глубоко убеждена в благополучном исходе, Валк поднял на нее глаза, потрясающе добрые глаза, и очень тихо поправил:
— Не убеждены, а уверены. Уверены, Ягич. Спасибо.
В ночь накануне двадцатого дня Валк не ложился. Он отказался от первоначального намерения остаться на ночь в клинике, но при этом заставить себя еще и спать, будто все ординарно, как вчера, или позавчера, или пятью ночами раньше, Валк не мог.
Ягич позвонила в четыре пятнадцать. Оборвав запись на полуслове, Валк рванулся к видеотелефону. Передатчик был включен, и она, должно быть, заметила этот его импульсивный рывок, который случается у людей, проведших ночь в напряженном ожидании. Это было не очень приятно, и Валк приветствовал ее с сухостью, которая должна была исключить всякую участливость с ее стороны.
Но ординатор Ягич оставалась на редкость невозмутимой: она не заметила ни порывистости профессора, ни его сухости. Очень спокойно, почти без интонаций, так, что голос ее мог соперничать по невыразительности с электронным, она сообщила, что все в полной норме и никаких предвестников осложнений иет. И еще: о ее пребывании здесь, в клинике, Альберт не знает.
Занималось вязкое, синее утро августа. Луна, в последней четверти, была огромна, как огромный рот Пиноккио — вечно улыбающегося деревянного человечка, выдуманного два столетия назад маэстро Карло Лоренцини из Италии. Стоя у раскрытого окна, Валк улыбался, и рот его был почти так же огромен, как рот Пиноккио, или вот эта Луна, в последней четверти. Потом он нажал кнопку — медленно поволала панель, и казалось, что это она вытаскивает из стены кровать, а не наоборот — кровать выталкивает ее.
«Девять», — мысленно произнес Валк, расслабляясь, как обычно, от пальцев стоп к шее и челюстям. Электроды сначала чуть-чуть холодили стопы, но через две-три минуты он перестал замечать их. Последнее, что он увидел, было лицо Даля — осунувшееся, небритое, с гримасой застывшего сверхудивления.
Двадцатипятилетней давности солнце взошло над Валком. Вдвоем с Альбертом они строили белый город на золотых песках. Валк точно знал, что белого города строить не надо, потому что мать Альберта жива. Но мальчик упорно воздвигал дом за домом, и отец помогал ему — расчищал новые площади, перетаскивал камни, черпал из моря воду. Альберт строил город по собственному плану, и Валк дивился его великолепному чутью архитектора. Город давал ощущение материализованной в белом камне вечности. Все вокруг было преходяще: и море, теплое, вязкое, как белок, и песок, оставлявший тончайшего помола пыль на ладонях, и солнце, скатывающееся к горизонту. Только город был вечен, потому что этот белый город был само время. Время и его, Валка, сын, который тоже время.
«Бессмертие, бессмертие!» — кричал Валк, но, как ни странно, вырываясь наружу, слово это звучало как имя его сына: Альберт, Альберт!