Две смерти Чезаре Россолимо (Фантастические повести)
На баррикаде ликовали. Взрослые люди, они надрывались от смеха, как школяры. И когда мальчишки, засевшие рядом с ними, подняли оглушительный свист и улюлюканье, они немедля поддержали их, как будто только ждали сигнала.
Потом на площади появились синие полицейские транспортеры. И вместе с этими машинами на площадь, на баррикаду и улицу пришла тишина. Она держалась с минуту, эта тишина, пока офицер, начальник отряда, не приказал рабочим разобрать баррикаду. Голос его, во сто раз усиленный мегафоном, рвал воздух с треском, как гигантское полотнище.
Баррикада молчала. Офицер снова прокричал свой приказ в мегафон. Баррикада по-прежнему молчала. Тогда полицейские спешились и хотя не последовало никакой команды, двинулись в глубь улицы — сначала шагом, затем рысцой, а метрах в ста от баррикады понеслись с фантастической скоростью, так что, казалось, они не успевают коснуться ногами асфальта.
С баррикады полетели камни, обломки чугуна, но полицейские, не замедляя бега, едва заметными, безукоризненно точными движениями, уклонялись от них.
Секунд через пятнадцать они уже взбирались по уступам баррикад, прыгая с легкостью обезьян. Хватая за руки или под мышки людей, таких же рослых и плечистых, как они сами, полицейские сбрасывали их, будто кукол, обряженных людьми на киносъемках.
Потом они понеслись вдогонку за теми, кто остался у подножия и в тылу баррикады. Человек тридцать полицейских задались нелепой, по первому впечатлению, целью просто обогнать рабочих, в то время, как остальные молотили их дубинками. Через минуту эти полицейские составляли уже первую шеренгу бегущих, и тогда, внезапно обернувшись, они погнали людей назад, к баррикаде. А оттуда, со стороны баррикады, навстречу им рабочих теснил другой отряд. Когда толпа достигла предельной плотности, полицейские разомкнули кольцо. В неожиданно возникший просвет хлынули сотни людей. Их никто не удерживал и не преследовал. Обезумевшие от страха, они сбивали друг друга с ног, цеплялись за руки, норовили протиснуться сквозь непробиваемые клубки из человеческих тел в парадные и сквозные подъезды домов.
Когда в кольце осталось человек триста, оно вмиг замкнулось и, вытянувшись эллипсом, поползло вдоль улицы, к перекрестку. На перекресток с двух сторон выезжали черные полицейские фургоны с зарешеченными окнами. Через пять минут улица опустела — фургоны увезли людей, и только один человек — офицер, начальник отряда, — стоял посреди дороги, ожидая, видимо, своей машины. Сначала темнела вполэкрана его спина, а затем, садясь в машину, он повернулся лицом — и я увидел Хесуса Альмадена, нашего Хесуса.
Потом показали сборочный цех машиностроительного завода «Реконкиста — XX век», и я опять увидел Альмадена, а рядом с ним — Марио Гварди. Гварди я узнал сразу — еще до того, как диктор назвал его. Гварди подошел к диспетчерскому пульту, а Хесус встал у конвейера, между рабочими. Сначала он работал в одном с ними темпе, но спустя минуты две уже заметно опередил их, и тогда они стали быстро подтягиваться. Теперь конвейер явно отставал, Гварди сделал знак диспетчеру, и тот нажал кнопку — ритм был восстановлен на новой, повышенной скорости. Диктор пояснил, что таких скоростей в сборочном цехе прежде не знали, что это новое достижение, которое стало возможным только благодаря исключительной дисциплинированности и добросовестности рабочих.
Объектив телекамеры прошелся по лицам рабочихвсе они походили друг на друга, как братья, у которых внешние, физические различия компенсируются психической и характериологической близостью: та же внутреннняя осанка, тот же взгляд с неизвестным фокусом, то же невозмутимое спокойствие.
В сущности, они здорово копировали Хесуса, и у меня в ушах даже прозвучало приветствие, с которым я встречу его утром: «Ave, Cesar ave. Альмаден-матрица!» Но, прозвучав, оно исчезло бесследно, и у меня начисто прошло всякое желание шутить и подтрунивать над Хесусом. Не только над Хесусом, а вообще озоровать и пробавляться шутками.
В конце концов, какое мне дело до всего этого? Теперь я знаю, зачем Альмаден ездил в Боготу. Ну и что? Мне-то какая забота? У меня есть свое дело — и ничего другого, кроме этого дела, для меня нет.
Вот дьявольщина, никак не найду удобной позы: вроде не мышцы у меня и сухожилия, а эспандровая резина!
…Уважаемые телезрители, вы смотрели кадры о последних событиях в столице. Станция «Санта Фе де Богота» продолжает свою круглосуточную программу.
VII
— Умберто, — голос Джулиано прозвучал неожиданно, хотя мы стояли почти рядом, — вы помните историю с похищением материалов из Джорджтаунской лаборатории профессора Фергюссона?
— Отлично помню. При этом убили еще…
— Да, да, — зачастил Джулиано, суетливо озираясь, — так вот, синьор, мне удалось узнать, что профессор Фергюссон тоже отыскивал ключ к управлению энергетическими процессами в митохондриях. Но… — Джулиано опять оглянулся, — все эти его материалы не стоят сломанного носа Пульчинеллы. Профессор Фергюссон — дурак, он даже не знает, с какого конца следует браться за дело. Материалы ему вернули.
— Значит, зря погиб тот несчастный?
— Ну, видите ли, — вдруг взорвался Джулиано, — выведать, что у вашего ближнего ничего нет, — для этого тоже иногда надо жертвовать жизнью. Секрет — не только новые факты, уровень знаний вообще — тоже секрет.
— Но какие здесь могут быть секреты, Джулиано? Кому это нужно?
— Не знаю, — отрезал Россо, — если похищали, значит, нужно было. Это элементарно, синьор.
— Да, — подтвердил я, — это элементарно.
Джулиано улыбнулся, взял меня под локоть и доверительно сказал:
— Я немножечко устал, Умберто, а усталость — плохой советчик. Не обижайтесь на меня.
Нет, я нисколько не обижался: я видел, что Россо в самом деле устал и, по-моему, здорово устал. Но, в конце концов, это его личное дело.
С синьориной Зендой мы не виделись целую неделю. Я вспомнил о ней только сегодня утром, подбирая с земли плоды цереуса. При этом у меня возникло идиотское ощущение, будто совсем недавно я взбирался на цереус, чтобы сорвать для кого-то плод. И, самое уже нелепое, я отчетливо сознавал, что плод был не для синьорины Хааг. Я смотрел на цереус, вершина которого ушла от земли на высоту доброго пятиэтажного дома, и от одной мысли, что я мог бы там оказаться, у меня кружилась голова.
Вечером я рассказал об этом Джулиано, и он смеялся весело, самозабвенно, как в первые дни нашего знакомства, но о синьорине Хааг говорить не хотел. Точнее, он сообщил, что Зенда сейчас в отъезде и вернется, возможно, месяца через полтора. И ничего больше.
— Верите ли, Джулиано, — сказал я, — она даже не попрощалась со мной.
Он опять рассмеялся, пробормотал что-то насчет короткой памяти женщин, но уже без смеха и абсолютно категорически объявил, что влюбиться в женщинуэто значит оказать ей совершенно неумеренное и неоправданное предпочтение перед другими. Мне хотелось возразить ему, ссылаясь на ритмы, которые задаются самой природой и сегодня еще вне власти человека, но эта мысль моя была до того ленива и неповоротлива, что я никак не мог найти ни нужных слов, ни подходящей схемы для их поиска.
Вообще, мне кажется, эта скованность в движении мысли случается у меня теперь чаще, чем прежде. Впрочем, нет, не совсем то: я хочу сказать, что с недавних пор стал замечать ее, а была она прежде или нет — этого я не знаю.
С Альмаденом происходит что-то неладное: он почти не разговаривает, глаза его — сплошные зрачки, зияющие чернотой, которая нагоняет тоску и бессмысленный, животный страх. Откровенно говоря, я предпочитаю не встречаться с ним лишний раз.
Замечает ли эти перемены в Хесусе Джулиано? Он говорит, что я преувеличиваю, хотя кое-что, мол, есть. Я уже два раза советовал ему поговорить по душам с Хесусом, но оба раза он отвечал мне, что Альмаден сам проявит инициативу, коль скоро у него возникнет нужда исповедаться. Если я правильно понял его, этот ответ мог означать для меня только одно: не суй носа не в свое дело.