Улица Франсуа Вийона
Да, подумал он, я действительно чуть поспешил, Но в случае промедления она наверняка упрекнула бы меня в том, что я норовлю обойти острые углы и выгадываю для этого время.
- Молчишь, - произнесла она задумчиво, - будь я неправа, ты бы не отмалчивался. О, ты бы не упустил случая вывести меня на чистую воду. Ты очень любишь выводить меня на чистую воду, милый.
Он поднял голову: того, за кустом сирени, не было.
- Где тот? - спросил он.
- Не знаю, - ответила она раздраженно. - Я вижу, тебе очень нужен повод для скандала, родной.
- Нет, - возразил он, - просто я не заметил, когда его не стало.
- Ну, мой милый, - воскликнула она, - ты уж вовсе считаешь его ничтожеством и потому забываешь, что воспитанные люди умеют исчезать незаметно.
- Ты права, - согласился он, - я забыл, что он воспитанный человек.
- К чему эта ирония, милый! Ты бы все-таки мог допустить иногда, что на белом свете есть, кроме тебя, еще один воспитанный человек.
- Пожалуй, - кивнул он, - и если можно, давай помолчим немного.
- Нет, - воскликнула она, - молчать не будем. Я знаю, ты будешь сводить счеты со мной мысленно, пока тебе не покажется, что можно сказать об этом вслух.
Она бывает проницательной, подумал он, и с этим надо считаться.
- Да, - согласился он внезапно, - мне нужна тишина, чтобы найти слова, которые я должен сказать тебе.
- Милый, - она погрозила ему пальцем, - когда любят, нужные слова приходят сами. Это преимущество влюбленных.
Послушай, вдруг захотелось ему крикнуть, мне надоела эта болтовня, я ничего не хочу знать про влюбленных и про то, что им можно и чего им нельзя. И вообще, поди догони, пока еще не поздно, ты своего вышибалу и занимайтесь своей любовью и объясняйте друг другу, какие огромные преимущества у влюбленных, а меня оставьте в покое.
Она положила руку ему на плечи - руки дрожали, и он видел, что она хочет, по-настоящему хочет, унять дрожь, но руки не слушаются ее; наоборот: дрожь усиливалась всякий раз, когда она пыталась быть настойчивее.
- Успокойся, - он обнял ее, прижимая голову к своей груди, - ничего страшного нет - просто я немножечко устал от драки.
- Устал, милый, устал, - повторяла она, всхлипывая, очень устал.
Это правда, говорил он себе, я в самом деле устал, но драка здесь ни при чем, и мы оба понимаем, что драка здесь ни при чем, но зачем-то ломаем друг перед другом комедию бескорыстной и заботливой любви.
- Но, - неожиданно произнес он вслух, - если ломаем, значит, иначе пока не можем.
Она опять всхлипнула, на мгновение подняла голову, страдальчески глянула ему в глаза, но ничего не сказала.
Хорошо уже и то, подумал он, что она не требует объяснений.
Засыпая, она пробормотала:
- Милый, скажи, что ты меня очень любишь.
- Я очень люблю тебя, - произнес он уверенно.
- Да, да, - ответила она неясно, горячей скороговоркой, я верю тебе. Очень верю.
Когда она заснула, он попытался встать, но для этого надо было сначала освободиться от объятий. Он развел ее руки, лежавшие у него на затылке, прислушался к дыханию, затем, очень осторожно, стал отводить голову со своей груди - и она проснулась,
- Что такое, милый? - спросила она строго, звонким голосом, которого никогда не бывает у человека спросонок. - Тебе надо уйти?
- Нет, - сказал он, - спи спокойно, мне ничего не надо: просто я хотел переменить позу.
- Хорошо, милый, тогда все в порядке.
Произнося эти слова, она оглянулась, и он, следуя за ее взглядом, опять увидел того, за кустом сирени. Она в испуге подалась назад, будто в поисках заслона, но он оставался спокойным, и это его спокойствие, видимо, внушило ей тревогу. Во всяком случае, никакого другого повода для тревоги у нее сейчас не было.
В нынешний раз тот, за кустом, нисколько не беспокоил его. Напротив, он даже был непрочь переговорить с ним, хотя о чем именно говорить, оставалось неясным.
- Милый, - прошептала она, - ты не должен так ревновать меня. Слышишь, не должен.
- Ага, - откликнулся он, - не должен.
- Я люблю тебя, одного тебя. Я верна тебе, только тебе, а его я ненавижу. У меня с ним ничего не было, - вдруг всхлипнула она. - Ну, почти ничего. Один только раз, когда ты долго не приходил и я испугалась, что ты вообще не придешь...
- Очень жаль, - оборвал он ее резко, - что ты так ограничивала себя.
- Милый, - проворковала она, - не надо сердиться, клянусь, ничего такого... как с тобой... у нас не было.
- Послушай, - сказал он, - мне безразлично, почему и сколько раз это было у вас.
- Милый, - захныкала она, - ну, не надо так сердиться: я понимаю, что тебе очень больно, но, клянусь, это не повторится.
Он молчал, и тогда она сказала:
- Если хочешь, я убью себя. Себя и его.
Голос у нее был теперь решительный, с тем оттенком приглушенности, какой бывает при глубоком волнении, которое надо, однако, любой ценой скрыть.
- Уходи, - сказал он. - Вдвоем уходите.
- Нет, - воскликнула она, - нет!
Он оттолкнул ее, и в это же мгновение поднялся над землей тот, за кустом сирени. Через секунду, как в прошлый раз, о землю должно было удариться грузное человеческое тело. Но удара не было ни через секунду, ни через пять секунд - тот, с лицом вышибалы, исчез. Она взвизгнула, цепляясь за него потерявшими силу и вес руками, он оттолкнул ее и закричал пронзительным голосом, которого никогда прежде у него не было:
- Уходи! Вон! Вон!
- О-о! - застонала она, и стон ее замирал, как тонущее в колодце эхо.
Не стало запаха сирени. Северная стена еще светилась голубым, на котором просматривались только небольшие темноватые уплотнения - одно из них напоминало человеческую фигуру.
Он сидел в кресле, оцепенело, без мыслей, без желаний. В голове мелькали какие-то слова, может быть, даже не слова, а только тени слов. Иногда он следил за ними - равнодушно, как паралитик за проносящимися мимо него предметами. Но два слова возвращались чаще других, и в конце концов он увидел эти слова, сначала увидел, а потом услышал.
- Телевизионные фантомы, - произнес он вслух, и эти слова, которыми он овладел, прекратили бестолковое мелькание других слов.
С улицы, через закрытые окна, пробивался тяжелый, натужный, с неожиданными всплесками, гул. Он представлял себе этот гул графически - череда небольших зубцов с опиленными вершинами и внезапно, как шпиль средневековой ратуши, гигантский зуб с пронзительно четкой вершиной.