Западня для Золушки
— Через две недели с вас снимут повязки, — сказал врач с костлявым лицом. — Честно говоря, даже немного жалко: вы нравитесь мне такой вот мумией.
Он назвался: Дулен. Он был доволен тем, что я в состоянии вспомнить его фамилию пять минут спустя, а еще больше — тем, что я могу выговорить ее не коверкая. В самом начале, когда он, склонившись надо мной, твердил одни и те же слова: «мадемуазель», «малышка», «умница», — я повторяла «маделение», «умнышка», «зуамель» — эти слова мое сознание отмечало как неправильные, но мои одеревенелые губы выговаривали их помимо моей воли. Впоследствии доктор называл это рассыпанием, он говорил, что это пустяки в сравнении с остальным и пройдет очень быстро.
И правда, не прошло и десяти дней, как я начала различать на слух глаголы и прилагательные. На имена нарицательные потребовалось еще несколько дней. А вот имена собственные так никогда и не раскрылись. Я могла повторять их так же правильно, как другие слова, но они не будили во мне ничего, кроме сказанного доктором Дуленом. Если не считать некоторых, вроде Парижа, Франции, Китая, площади Массены или Наполеона, все они остались замкнутыми в неведомом мне прошлом. Я учила их заново, только и всего. И вместе с тем мне совершенно незачем было объяснять, что означает «есть», «ходить», «автобус», «череп», «клиника», — все то, что не является конкретным человеком, местом, событием. Доктор Дулен говорил, что это нормально и мне нечего беспокоиться.
— Вы помните, как меня зовут?
— Я помню все, что вы мне говорили. Когда я смогу увидеть себя?
Он отошел в сторону, и у меня заболели глаза, когда я попыталась проследить за ним. Вернулся с зеркалом. Я посмотрела на себя: два глаза и рот в длинном твердом шлеме, обмотанном бинтами.
— Чтобы снять все это, потребуется добрый час. То, что откроется, похоже, будет весьма симпатичным.
Он держал зеркало передо мной. Я полулежала, почти сидела спиной к подушке, руки были опущены вдоль тела и привязаны к кровати.
— А руки мне скоро отвяжут?
— Скоро. Только придется быть паинькой и поменьше двигаться. Их будут привязывать только на ночь.
— Я вижу свои глаза. Они голубые.
— Да. Они голубые. А теперь вы будете умницей. Не двигаться, не ломать себе голову. Спать. Я приду после обеда.
Зеркало исчезло, а с ним — это нечто с голубыми глазами и ртом. Передо мной снова возникло костлявое лицо.
— Бай-бай, мумия.
Я почувствовала, что сползаю в лежачее положение. Я хотела бы увидеть руки доктора. Лица, руки, глаза — сейчас это было важнее всего. Но он ушел, и я уснула без укола, ощущая усталость во всем теле, повторяя одно имя, неизвестное мне, как и все остальные, — мое собственное.
— Мишель Изоля. Но называют меня Ми или Мики. Мне двадцать лет. Двадцать один исполнится в ноябре. Я родилась в Ницце. Мой отец по-прежнему живет там.
— Полегоньку, мумия. Вы проглатываете половину слов и утомляете себя.
— Я помню все, что вы говорили. Много лет я прожила в Италии с теткой, которая умерла в июне. Я обгорела в пожаре три месяца назад.
— Я вам и другое говорил.
— У меня была машина. Марки «МГ». Номерной знак ТТХ 66.43.13, белого цвета.
— Хорошо, мумия.
Я шевельнулась, чтобы его удержать, и резкая боль, зародившись в руке, передалась по плечу к спине к затылку. Он никогда не оставался дольше чем на несколько минут. А потом мне давали пить и укладывали.
— Моя машина белая. Марки «МГ». Номерной знак ТТХ 66.43.13.
— Дом?
— Он стоит на мысе Кадэ. Это между Ла-Сьота и Бандолем. Двухэтажный, три комнаты и кухня внизу, три комнаты и две ванные наверху.
— Не так быстро. Ваша комната?
— Выходит на море и на поселок под названием Лек. Стены выкрашены в голубую и белую краску. Говорю же вам, это глупость. Я помню все, что вы говорите.
— Это важно, мумия.
— Важно, что я всего лишь повторяю за вами. Это не пробуждает во мне никаких воспоминаний. Пустой звук.
— Вы повторили бы их по-итальянски?
— Нет. Я помню лишь отдельные слова: camera, casa, macchina, bianca. [1] Я же вам уже говорила.
— На сегодня достаточно. Когда вам станет получше, я покажу вам фотографии. Мне их дали три большие коробки. Я знаю вас лучше, чем вы сами, мумия.
Оперировал меня доктор Шаверес — спустя трое суток после пожара, в ниццкой больнице. Доктор Дулен говорил, что на его работу после двух случившихся за день кровотечений было любо-дорого посмотреть, он просто чудеса творил, но лично он, Дулен, не пожелал бы такой операции ни одному из хирургов.
Я находилась в клинике доктора Динна в Булонском лесу, куда меня перевезли месяц спустя после первой операции. В самолете у меня открылось третье кровотечение, потому что пилоту за четверть часа до посадки пришлось резко набрать высоту.
— Доктор Динн взялся за вас, когда за результаты пересадки можно было уже не беспокоиться. Он сделал вам премиленький носик. Я видел слепки. Уверяю вас, получилось очень симпатично.
— А вы?
— Я зять доктора Шавереса. Работаю в больнице Святой Анны. Я наблюдаю вас с того дня, как вас привезли в Париж.
— Что мне делали?
— Здесь? Красивый носик, мумия.
— А раньше?
— Это уже не имеет значения, раз вы здесь. Ваше счастье, что вам двадцать лет.
— Почему мне не дают ни с кем видеться? Я уверена: стоит мне увидеть отца или кого-нибудь другого, кого я знала, как в голове у меня все высветится, как при ударе молнии.
— У вас чутье на слова, малышка. Нам хватило забот уже с тем ударом, что действительно пришелся вам по голове. Чем меньше вы будете получать их теперь, тем лучше будет для вас.
Улыбнувшись, он медленно протянул руку к моему плечу, на миг легонько коснулся его.
— Не беспокойтесь, мумия. Все будет замечательно. Спустя какое-то время ваши воспоминания одно за другим вернутся к вам — потихоньку, не делая больно. Существует множество видов амнезии — почти столько же, сколько страдающих ею. Но ваша — весьма и весьма щадящая. Ретроградная и настолько обширная, настолько полная, что теперь провал не может не заполняться. Так что болячка у вас совсем крохотная.
Большим и указательными пальцами он показал мне, до чего она крохотная. Он улыбнулся и поднялся медленно, рассчитанным движением, чтобы у меня не заболели глаза.
— Будьте умницей, мумия.
Наступило время, когда я стала умницей настолько, чтобы меня перестали трижды в день оглушать пилюлей, растворенной в бульоне. Это произошло в конце сентября, спустя примерно три месяца после пожара. Я могла притворяться спящей и давать памяти вволю биться о прутья своей клетки.
Были там залитые солнцем улицы, пальмы у моря, школа, класс, учительница со стянутыми в узел волосами, красный шерстяной купальник, освещенные гирляндами фонариков ночи, военные духовые оркестры, шоколадка, которую протягивает американский солдат, — и все, провал.
А потом — ослепительный режущий белый свет, руки медсестры, лицо доктора Дулена.
Иногда передо мной очень отчетливо — с резкой, пугающей отчетливостью — возникали ручищи мясника с толстыми и вместе с тем ловкими пальцами, одутловатое мужское лицо, наголо обритая голова. То были руки, лицо и голова доктора Шавереса, виденные мною меж двумя отключками, между двумя комами. Воспоминание, которое я относила на июль, когда он привез меня в этот белый, равнодушный, непонятный мир. Лежа с закрытыми глазами и ощущая, как ноет затылок, я производила подсчеты. Цифры выстраивались передо мной словно на аспидной доске. Мне двадцать лет. Американские солдаты, по словам доктора Дулена, раздавали девочкам шоколад году в сорок четвертом, сорок пятом. Мои воспоминания не шли дальше пяти-шести лет со дня моего рождения. Пятнадцать лет как ластиком стерло.
Я привязалась к именам собственным, потому что эти слова ничего не вызывали в памяти, не были ни с чем связаны в этой новой жизни, которую меня вынуждали вести. Жорж Изоля, мой отец. Флоренция, Рим, Неаполь. Лек, мыс Кадэ. Все было напрасно, и впоследствии от доктора Дулена я узнала, что билась о глухую стену.