Собрание сочинений в семи томах. Том 5. Путевые очерки
И потом везде, где нашлось немного места, на цоколях и капителях колонн, между арками, в общем, где только можно, высек, вытесал романский художник разных животных: собак, медведей и оленей, зайцев и жаб, коней, и овец, и птиц. Это совсем не такие животные, как на античных барельефах: там обычно изображается каледонский вепрь, дельфин Афродиты и еще что-нибудь из мифологии, — или, позднее, совсем уж натуралистические портреты зверей. А здесь сама природа, здесь — симпатия к полевому и лесному зверю, к такому, каким он вышел из рук господа бога; отношение человека к животному тут более интимное, сердечное, и... я бы сказал — более человечное, чем во всей античности. У человека есть свои личные дела с животными, и добрые и злые; Адам, изгнанный из рая, должен пахать землю, но (и это видно как раз у Сан-Дзено) он режет поросят и коптит их мясо, совершенно так же, как давит виноград, жнет, собирает яблоки, ездит верхом и охотится на диких зверей; так почему же не могут медведь или олень славить господа на фасаде церкви св. Зенона? Да, здесь — иное, более свежее отношение к миру; и поверьте мне, мы никогда не поймем, отчего погибла великолепная античность, если не найдем достаточно добродетелей в простоте той эпохи, что ее победила.
Церкви
Если бы за каждую осмотренную мной церковь мне даровали совсем маленькое отпущение грехов — я мог бы до конца дней своих грешить, как грешил до сих пор, и все же попасть на небо. А были среди них грандиозные храмы, огромные, как вокзал, почтамт и ратуша, сложенные вместе, — например, храм св. Петра, где человек раздавлен пространством, или Миланский собор, и собор во Флоренции, куда я забрался, хотя на дворе уже была ночь; там стоял запах ладана, и лишь пламя нескольких свечек дрожало в разлегшейся тьме; но еще более странные минуты пережил я ночью в Падуе, в большой кирпичной церкви, где на меня набросился метафизический страх и церковный сторож; в Ареццо меня даже заперли в церкви, страшно высокой и темной, но вывел меня оттуда ангел в образе каменщика; тем не менее я успел рассмотреть чудесные барельефы, хотя и не знаю, кто их автор; ангел тоже не знал, но относятся они к переходному периоду между готикой и Ранним Возрождением. (Еще как-то меня заперли в катакомбах у св. Агнессы; но так как я тогда был вместе с папским нунцием, то замок чудесным образом открылся и — конец приключению.) Далее видел я церкви большие и красивые, как в Пизе, и в Монреале, и в Римини, много хороших святых церквей, некоторые — обнаженные и возвышенные, как полночь над заснеженным краем, и множество барочных, перегруженных украшениями, парчой и мрамором, так что даже становилось не по себе — как, например, церкви иезуитов в Венеции и Неаполе; видел я церкви небольшие, и еще поменьше, и совсем маленькие, знаменитые часовни — как золотая Капелла Палатина в Палермо, и Медицейская часовня во Флоренции, та самая, где стоят языческие, сверхъестественные надгробия работы Микеланджело, и благословенная часовня Джотто в Падуе, и Сикстинская капелла, которую Микеланджело расписал сценами сотворения мира; но этот страстный и трагический дух не сумел показать, как бог отдыхает в день седьмый. Затем — удивительные маленькие часовни, как христианская мечеть Марторана в Палермо и Сан-Стефано Ротондо в Риме, и часовня ортодоксов в Равенне, и потом — обыкновеннейшие божьи доходные домишки, белые и холодные, как чистое полотно; но и в них тебе иной раз делается легче на душе, неверующий человек!
Служители культа — это уже совсем другая глава. Я слушал много проповедей, не понимая ни слова; больше всех проповедников понравился мне бородатый капуцин во Флоренции, который ораторствовал так энергично, что только гром стоял; насколько я понял, он ужасно поносил противников церкви. Люди тут исповедуются до глубокой ночи, а иной раз собираются каноники, садятся на хоры и бормочут какие-то responsoria [88] быстро и горячо, как дервиши или как люди, которые страшно ссорятся. Многим путешественникам церковь в Италии кажется несколько средневековой; мне она скорее показалась мусульманской. Всевозможных монашеских орденов и ряс здесь столько, что сам Альфред Фукс [89] не смог во всем этом разобраться; мне больше всего понравились те коричневорясые бородатые фратеры, которые бегают в сандалиях, — только я не знаю, есть ли у них под рясами какие-нибудь штаны.
Но настоящий хозяин церкви — это синьор кустод, или церковный сторож. Если в церкви есть хорошие картины, он закроет их полотном; если есть фрески, — по крайней мере, занавесит окна, чтобы, когда вы выразите горячее желание посмотреть фрески, он имел предлог раздернуть занавеси и протянуть руку за чаевыми. Некоторые сопровождают подобные действия целой лекцией, но это не очень мешает, если вы не знаете итальянский язык. Другие сторожа имеют свое собственное представление о достопримечательностях их храма; в Пизе, например, вы входите в баптистерий, чтобы взглянуть на кафедру для проповедей работы Никколо, а синьор кустод за вашей спиной вдруг начинает как-то странно вскрикивать и издавать губами трубные звуки: это он хочет продемонстрировать вам эхо. Или в Неаполе, в церкви св. Мартина, куда вы зашли, чтобы посмотреть на Риберу [90], церковный сторож влезает на колонну и бьет ключом по бронзовым завитушкам капителей, чтобы показать вам, что каждая настроена на иной звук. Есть еще церковные кошки, они больше ростом и обидчивее всех прочих: ни одну из них мне не удалось погладить.
Подытоживая, можно сказать, что раннехристианский и романский стили — самые подходящие для святынь: готика в Италии слишком уж расползлась в светлой просторности, что делает ее какой-то трезвой и ненасытившейся; эти недостатки она старается замаскировать фасадом, разукрашенным до того, что голова идет кругом. Ранний Ренессанс, со своей стороны, дышит чистотой, строгостью и мудрым ограничением; и хотя я уже воздал хвалу Альберти, должен еще сказать, что и в Мантуе он оставил после себя целомудренный, благородный храм. Браманте тоже был муж строгий и почтенный.
Все же остальное — просто барокко.
Больцано
Раньше эта местность называлась «верный Тироль» [91]; теперь это провинция Венеции, а лет через пятьдесят окончательно станет итальянской страной. Прямо поразительно — до чего тут быстро пускает корни итальянский язык! Дети лепечут одну фразу по-немецки, другую — по-итальянски; мужичок в поезде спешит похвалиться тем, как здорово он уже научился произносить итальянские слова; служанки с ума сходят по кудрявым парням из итальянского гарнизона. Впрочем, новые хозяева этой страны проявляют и некоторую деликатность: они позволили здешним немцам оставить их патриотические памятники и названия улиц, и бог его знает что еще. Кроме гарнизона, сюда посылают на разбой еще и экскурсии школьников; один такой десятилетний фашист ни с того ни с сего обозвал меня «шубьяком», я не знаю, что значит это слово, но он при этом имел весьма героический и национальный вид.
И все же это — до мозга костей немецкая страна, и в самом хорошем смысле слова: чистая, приветливая, пригожая и заботливая. Даже горы посыпаны здесь свежим снегом и повсюду оборудованы канатными дорогами и чистенькими гостиницами. Внизу, в долине, растет легонькое винцо, на каждой горушке — какой-нибудь замок, а люди — степенные и чистые, рассудительные и доброжелательные; женщины страшно зубасты, но иной раз удивительно красивы — они какие-то молочные. И поверьте мне, после путешествия по Италии особенно радостно снова глядеть в бледно-голубые родниковые глаза. В горах промышляют главным образом прекрасными видами: повсюду натыканы бельведеры, и можно взять напрокат бинокль. Водишь взглядом по снеговым полям, с приятным головокружением меришь грозный обрыв и иногда внизу встретишь настоящих туристов, которые только что взяли какую-нибудь высокую гору; у туристов мосластые коленки и полупудовые башмаки, разговаривают они подчеркнуто громко и носят на шапке альпийский цветок; женщины-туристки обычно имеют пятнистые, некрасивые лица и слишком широкие плечи.