Дом тишины
Подошел поезд, мы сели. Сердар с Мустафой, естественно, опять шепчутся. Сейчас скажут что-нибудь или пошутят так, что выставят меня дураком. А я буду пытаться выдумать шутку в ответ, но быстро придумать ничего не смогу, и, пока я буду соображать, они, глядя на мое сосредоточенное лицо, будут смеяться еще больше. Тогда я разозлюсь, не выдержу, выругаюсь и вдруг замечу, что они хохочут еще громче, а я выгляжу еще глупее. Потом мне захочется побыть одному – ведь в одиночестве можно совершенно спокойно размышлять о великих делах, которые предстоит совершить в жизни. Иногда я не понимаю их шуток: они перемигиваются – вот как сейчас, повторяя это слово: «Шакал!» Интересно, какой он, шакал? В начальной школе у нас в классе была одна девчонка, она принесла как-то энциклопедию животных – хочешь посмотреть, кто такой тигр, открываешь энциклопедию и ищешь на «т»… Если бы у меня сейчас была эта энциклопедия, я бы открыл и посмотрел, что такое «шакал». Но мне девочка энциклопедию не давала: «Нет, ты испачкаешь!» – вот дура, зачем же ты тогда в школу ее принесла?! Впоследствии та девчонка, естественно, уехала в Стамбул – говорили, что ее отец разбогател. У нее еще подруга была, с синей лентой в волосах…
Кажется, я задремал… Когда поезд приехал в Тузлу, я забеспокоился, но страшно не было. В любой момент могут войти коммунисты. Сердар и Мустафа тоже замолчали и нервно поглядывают по сторонам. Но ничего не произошло. Поезд тронулся, и тогда я увидел надписи коммунистов на заборах: «Тузла станет фашистам могилой!» Значит, мы и есть те самые фашисты. Я выругался. Потом поезд доехал до нашей станции, мы сошли и молча пошли на остановку.
– Парни, у меня есть дело, – сказал Мустафа. – Пошел я!
Мы смотрели ему вслед, пока он не скрылся между маршрутными такси. И тут я неожиданно сказал Сердару:
– Не хочу в такую жару идти домой делать уроки.
– Да, – согласился Сердар, – очень жарко.
– Да и не соображаю я сейчас ничего, – сказал я. Помолчал немного и добавил: – Ну-ка, Сердар, пошли в кофейню.
– Не. Я в магазин. У меня дела.
Он ушел. Если у твоего отца есть магазин, у тебя внезапно, ни с того ни с сего, могут появляться дела. Но я-то все еще учусь! Не бросил, как все вы! Как странно: больше всего смеются надо мной. Я уверен, что Сердар вечером придет в кофейню раньше всех и расскажет всем про шакала. Плюнь, Хасан, не расстраивайся – а я и не расстроился, а стал подниматься вверх, на холм.
Я смотрю на быстро проезжавшие мимо меня машины, грузовики, которые торопятся на паром в Дженнет-хисар или Дарыджу [13], и мне как будто нравится думать, что я одинок. Я бы хотел, чтобы со мной произошло какое-нибудь приключение. В жизни так много всего, так много может произойти, а я все время чего-то жду. То, чего я хочу, происходит, но будто бы очень медленно, и когда случается, то совсем не так, как я думал и как ожидал. Так мне кажется. Все события происходят очень медленно, как будто бы для того, чтобы меня разозлить, а потом вдруг смотришь – а все уже давно закончилось. Вот как эти проезжающие машины. Они начинали действовать мне на нервы, я смотрю – может, хоть кто-нибудь остановится и мне не придется по такой жаре подниматься в гору. Но в этом мире никому дела до тебя нет. Я стал есть свой персик, но это меня не отвлекло.
Была бы сейчас зима – я бы сейчас побродил в одиночестве по пляжу; не стесняясь никого, вошел бы через открытую калитку на пустынный песчаный пляж; волны плескались бы, ударяясь о берег, а я бы брел по песку, то подпрыгивая, то отбегая, чтобы вода не попала в ботинки, и думал бы о своей жизни, думал бы, что обязательно стану кем-нибудь важным, и еще бы думал, что тогда на меня посмотрят другими глазами не только все эти дураки, но и все девчонки. И тогда мне не было бы так грустно, особенно при мысли о будущем, и тогда бы я не сказал Сердару: «Ну-ка пошли в кофейню», а мне было бы хорошо и одному – если бы сейчас была зима. Но зимой есть школа, черт бы ее побрал, чокнутые учителя…
А потом я увидел тот самый белый «анадол» [14], поднимавшийся в гору. Пока машина медленно приближалась, я понял, что в ней – они, но, кажется, застеснялся и, вместо того чтобы остановиться и поднять руку, отвернулся. Они подъезжали все ближе и ближе, но, не узнав меня, проехали мимо. Когда они поравнялись со мной, мне на миг показалось, что я ошибся. Ведь в детстве Нильгюн не была такой красивой! Но кем еще, кроме Фарука, может быть тот толстяк за рулем? Какой толстый! И тогда я понял, куда я пойду: не домой! Я спущусь с холма, пойду и посмотрю на их дом; может, увижу моего дядю-карлика, он пригласит меня войти: если я не постесняюсь, то, конечно, войду, поздороваюсь; может быть, даже поцелую руку их бабушке, потом поздороваюсь с ними, спрошу, узнали ли они меня, скажу – я очень повзрослел, да, согласятся они, мы узнали тебя, ведь в детстве мы были близкими друзьями; мы будем говорить и говорить о том, как дружили в детстве; мы поговорим – и я забуду о своей гадкой грусти. Если пойду сейчас туда.
4
Пока «анадол» с трудом поднимался в гору, я спросил:
– Ребята, вы узнали его?
– Кого? – удивилась Нильгюн.
– А вот того, в синем, что шел по обочине. Он нас сразу узнал.
– Высокого? – Нильгюн обернулась и посмотрела назад, но мы уже были далеко. – Кто это?
– Хасан!
– Какой Хасан? – безразлично спросила Нильгюн.
– Племянник Реджепа!
– Надо же, как он повзрослел! – изумленно воскликнула Нильгюн. – Я его не узнала.
– Как не стыдно! – сказал Метин. – Мы же дружили в детстве.
– А ты чего его не узнал? – спросила Нильгюн.
– Так я же его не видел!.. Но как только Фарук сказал, я сразу понял, кто это.
– Вот молодец! – съязвила Нильгюн. – Какой умница!
– Так, значит, ты говоришь, что я в этом году совершенно изменился? – спросил Метин. – Но ты забываешь себя в прошлом.
– Не говори ерунду.
– Ты совсем про все забыла из-за своих книг, – сказал Метин.
– Не умничай! – огрызнулась Нильгюн.
Они замолчали. Тишина длилась долго. Мы поднялись на холм, по обеим сторонам которого каждый год выстраивались новые уродливые бетонные здания, проехали мимо смоковниц, через поредевшие виноградники и черешневые сады. Из приемника доносилась ненавязчивая, легкая европейская мелодия. Увидев вдалеке море и Дженнет-хисар, мы заволновались, наверное, так же, как волновались в детстве, я почувствовал это по тому, как все замолчали, но это длилось недолго. Мы молча спустились с холма и поехали мимо шумных, веселых, загорелых людей в шортах и майках. Когда Метин открывал ворота, Нильгюн сказала:
– Братишка, посигналь-ка.
Я заехал на машине во двор и с грустью посмотрел на дом, который, казалось, с каждым моим приездом еще больше ветшал и пустел. С деревянных дверей и окон осыпалась краска, плющ перебрался с боков на фасад, тень смоковницы падала на закрытые ставни Бабушкиной комнаты, петли окон первого этажа покрылись ржавчиной. Меня охватило странное чувство: в этом доме словно таилось нечто ужасное, чего я раньше по привычке не замечал, а сейчас я растерянно и с беспокойством ощущал это. Я смотрел через неуклюжие створки большой входной двери, распахнутые специально для нас, на мертвую влажную тьму, окружавшую Бабушку и Реджепа.
– Давай, братик, выходи, чего ты сидишь, – сказала Нильгюн.
Она вышла из машины и пошла к дому. Тут она заметила фигурку торопливо шагавшего из маленькой кухонной двери к нам навстречу Реджепа, увидев которого нельзя было не смутиться. Они обнялись, расцеловались. Я незаметно выключил игравшее радио и вышел из машины в безмолвный сад. На Реджепе был его всегдашний пиджак, скрывавший его возраст, и еще этот его странный узкий галстук. Мы обнялись и тоже расцеловались.
– Я волновался! – сказал он. – Вы задержались.
– Как ты?
– Ммм, – замялся он. – Все хорошо. Я вам комнаты приготовил, кровати постелил. Госпожа вас ждет. Фарук-бей, вы как будто еще больше поправились?