Письма из Швейцарии (Часть Первая)
Она потрепала меня по плечу и по щекам: "Да,- воскликнула она,художник! Видно, так и есть, ибо вы недостаточно стары и знатны, чтобы нуждаться в такого рода сценах". Она назначила мне прийти на следующий день, и мы на этом расстались.
Я не могу не пойти сегодня с Фердинандом в одно большое общество, а вечером меня ожидает мое приключение. Какой же это будет контраст! Я заранее знаю это проклятое общество, где старые женщины требуют, чтобы с ними играли, молодые, чтобы с ними любезничали, где сверх того нужно выслушивать ученого, оказывать почтение духовной особе, уступать место дворянину, где столько свечей, и дай бог, чтобы они освещали хотя бы одну сносную фигуру, которая к тому же спрятана за варварским нарядом. Неужели мне придется говорить по-французски, на чужом языке? А это всегда, как ни вертись, значит быть смешным, потому что на чужом языке можно выражать только пошлости, только грубые оттенки и к тому же запинаясь и заикаясь. Ибо чем отличается дурак от остроумного человека, как не тем, что последний умеет быстро, живо и самобытно подхватить все, что есть неуловимого, нежного и вместе с тем уместного в настоящее мгновение, и умеет это выражать с легкостью, в то время как первый, совершенно так же, как мы это делаем, говоря на иностранном языке, принужден всякий раз довольствоваться общепринятыми, стереотипными оборотами. Сегодня я в течение нескольких часов спокойно буду выносить все дешевые остроты в предвидении той необычной сцены, которая меня ожидает.
Приключение мое сейчас уже позади, оно удалось всецело согласно моим желаниям, свыше моих желаний, и все-таки я не знаю, радоваться ли мне этому или себя за это порицать. Разве мы не созданы для чистого созерцания красоты, для того, чтобы бескорыстно творить добро? Не бойся ничего и выслушай меня. Мне не в чем себя упрекать; то, что я видел, не вывело меня из равновесия, но мое воображение распалено, моя кровь горит. О, если бы только я уже стоял перед ледяными громадами, чтобы снова остыть! Я украдкой бежал из общества и, завернувшись в плащ, не без волнения прокрался к старухе. "Где же ваша папка?" - воскликнула она.- "Я на этот раз ее не захватил. Я собираюсь нынче штудировать одними глазами".- "Вам, верно, хорошо платят за ваши работы, раз вы можете позволить себе такие дорогие этюды. Сегодня вы дешево не отделаетесь. Девушка требует, а мне за мои старания вы уж меньше не дадите. (Ты простишь мне, если я умалчиваю о цене.) Зато и услуги получите вы такие, какие вы только можете пожелать. Надеюсь, вы похвалите меня за мои заботы: такого пиршества для глаз вам еще отведывать не приходилось, а... прикосновения - даром".
Тут она меня ввела в маленькую очень мило меблированную комнату; пол был покрыт чистым ковром, в каком-то подобии ниши стояла очень опрятная кровать, в головах ее - туалет с большим зеркалом, а в ногах - тумбочка с канделябром, в котором горели три прекрасных, светлых свечи. И на туалете горели две свечи. Потухший камин успел прогреть всю комнату. Старуха предложила мне кресло у камина против кровати и удалилась. Прошло немного времени, и из противоположной двери вышла большая, чудесно сложенная, красивая женщина. Одежда ее ничем не отличалась от обычной. Она как будто меня не замечала, сбросила черный капот и села за туалет. Она сняла с головы большой чепец, закрывавший ей лицо; обнаружились прекрасные, правильные черты, темно-русые густые волосы рассыпались по плечам большими волнами. Она начала раздеваться. Что за диковинное ощущение, когда спали одна одежда за другой, и природа, освобожденная от чуждых покровов, явилась мне как чужая и произвела на меня почти что, я бы сказал, жуткое впечатление! Ах, мой друг, не так ли обстоит дело с нашими мнениями, нашими предрассудками, обычаями, законами и прихотями? Разве мы не пугаемся, когда лишаемся чего-либо из этого чуждого, ненужного, ложного окружения и когда та или иная часть нашей истинной природы должна предстать обнаженной? Мы содрогаемся, нам стыдно, а между тем мы не чувствуем ни малейшего отвращения перед тем, чтобы самыми странными и нелепыми способами самих себя искажать, подчиняясь внешнему насилию. Признаться ли тебе? Но я точно так же растерялся при виде этого чудесного тела, когда спали последние покровы, как, может быть, растерялся бы наш друг Л., если бы он по велению свыше сделался предводителем могавков. Что мы видим в женщинах? Какие женщины нам нравятся и как путаем мы все понятия! Маленькая туфелька нам нравится, и мы уже кричим: "Что за прелестная ножка!" Мы заметили в узком корсаже нечто элегантное, и мы уже расхваливаем прекрасную талию.
Я описываю тебе свои размышления потому, что словами не могу описать тебе всю последовательность очаровательных картин, которыми прекрасная девушка так прилично и так мило дала мне налюбоваться. Как естественно каждое движенье следовало за другим, и все же какими продуманными они мне казались! Она была прелестна, пока раздевалась, она была прекрасна, изумительно прекрасна, когда упала последняя одежда. Она стояла так, как Минерва могла стоять перед Парисом, она скромно взошла на свое ложе, обнаженная, она пыталась предаться сну в разных положениях, наконец она как будто задремала. Некоторое время она оставалась в очаровательном положении, я мог только дивиться и любоваться. Наконец ее как будто стал тревожить страстный сон, она глубоко вздыхала, порывисто меняла положения, лепетала имя возлюбленного и как будто простирала к нему свои руки. "Приди!" воскликнула она наконец внятным голосом. - Приди, мой друг, в мои объятья, или я на самом деле засну". Тут она схватила шелковое стеганое одеяло, натянула его на себя, и из-под него выглянуло милейшее личико.
Комментарии
Гете не раз просили друзья и мечтающие о наживе книготорговцы написать "другого Геца", даже целую серию рыцарских драм, предлагая немалый аванс. Тем более надеялись читатели и издатели, что Гете обогатит немецкую литературу новыми романами "в манере "Вертера". Заговаривали о том же и некоторые французские почитатели "немецкого романиста". Гете смотрел на каждое крупное произведение, вышедшее из-под его пера, как на очередной этап своей духовной биографии (или "единой исповеди", как он выражался), а потому неизменно отвечал отказом на подобные просьбы и предложения. Но с "другим Вертером" дело обстояло сложнее. Натиск был слишком велик. "Не дай бог мне попасть в такой переплет, что было бы впору писать второго "Вертера",- писал он из Женевы своей подруге госпоже фон Штейн. И тут у него мелькнула мысль написать вещицу из жизни Вертера до его встречи с Лоттой в той же эпистолярной манере, которая была знакома читателям по знаменитому роману. Нельзя сказать, чтобы этот замысел был удачен, да он и не был осуществлен. Читатель любит "сочувствовать" герою повествования, угадывать, как сложится его жизнь, а судьба Вертера, его конец были - увы! - слишком известны всей читающей Европе.