Во вторую военную зиму
«Наша… Советская», — радовалась она.
Машина неслась по шоссе, только ветер свистел да снежная пыль клубилась за бортом. Нина едва успевала считать верстовые столбы. Вот уже и пятнадцать, и двадцать, и двадцать пять.
Одно было плохо — она стала замерзать, чувствовала, что ветер выдувает из-под ее жакета тепло, и его с каждой минутой остается все меньше и меньше. Она ежилась, поджимала под себя ноги, куталась в платок, но холод все больше донимал ее. Но ничего не поделаешь, нужно терпеть, и Нина терпела.
И вдруг она услышала гул. Вначале подумала, что навстречу идет колонна машин, потом поняла, что гул доносится сверху. Она подняла глаза. По ясному зимнему небу с запада на восток летели самолеты. Солнце отражалось на их блестящих крыльях, освещая черные кресты.
Нина сжалась. В последнее время она помимо воли, как только услышит рокот самолета, как только увидит распятый на его брюхе крест, сжимается от страха. Вот и теперь, хотя и понимала, что здесь самолеты вряд ли будут сбрасывать бомбы, что они везут свой груз куда-то дальше, все равно сжалась от страха. Пока самолеты перелетали шоссе, пока гудели прямо над ее головой, она сидела зажмурившись, ожидая уже знакомого свиста и взрыва. Гул вскоре начал утихать, и Нина открыла глаза.
Самолеты летели на восток. Может, на Москву… Сколько их… Не сосчитать. Очень много… Столько же налетело их тогда на Минск, утром двадцать четвертого…
Что она тогда делала? Ага, собиралась на работу. Чтоб собрать денег на зимнее пальто, на туфли, она решила во время летних каникул поработать. Устроилась подчитчицей в типографию.
Двадцать третьего она еще ходила на работу. Шла почти через весь город пешком, потому что трамваи больше стояли, чем ходили. Через каждые десять минут объявлялась воздушная тревога, весь транспорт останавливался, людей загоняли в подъезды домов. Люди злились, не хотели идти, каждый куда-то торопился. Более нетерпеливые удирали, а дежурные в противогазах снова загоняли их в подъезды.
Нина все же пришла на работу и даже не опоздала, хотя какая уж там работа. Одна корректорша, Фаина Абрамовна, все время падала в обморок — боялась за сына, который вместе с детским садиком выехал на дачу. Нина сердилась на Фаину Абрамовну — чего падать в обморок? Что с ее Мариком случится? Ну, война, ну и что же? Всем нужно быть на своих местах и выполнять свои обязанности.
И двадцать четвертого она собралась на работу. Мать не отпускала, Нина спорила с ней, говорила, что не имеет права прогуливать.
В это время и появились самолеты. Они черной тучей ползли с запада — тяжелые, неповоротливые. А люди не знали, зачем, куда они летят, высыпали все на улицу и, задрав головы, смотрели в небо.
Самолеты миновали их поселок, полетели на город.
И вдруг засвистело в воздухе, дрогнула земля под ногами. Раз. Еще раз. Потом снова и снова.
Люди с криком бросились бежать. Побежала и Нина — за дома, к карьеру, который был недалеко.
Нина спрыгнула в карьер, легла на землю, а земля дрожала, в небе свистело, выло, и сыпался, сыпался песок с края карьера.
Сколько это продолжалось — неизвестно. Нине казалось, что очень долго, она уже не верила, что жива, что сможет подняться.
Позже она научилась разбираться, когда нужно прятаться от самолетов, а когда нет. Теперь она понимала, что в тот день ее не могло убить или ранить, бомбили центр города, а они жили на окраине, но тогда было очень страшно.
Когда после бомбежки она, бледная, дрожащая, приплелась домой, мать, обхватив голову, стояла возле окна, из которого был виден город. Над городом, возле Западного моста, над Московской улицей, клубился черный дым, потом из дыма вырвалось, взвилось пламя. Оно то скрывалось в черных клубах дыма, то вырывалось из него огромными красными языками.
— Мамочка-а! — бросилась Нина к матери.
Мать обняла Нину, прижала к себе, прикрывая рот рукой, громко заплакала.
Они плакали обе, а за окном горел город, и пламя все разрасталось и разрасталось.
Спустя час самолеты прилетели снова. Потом еще. И опять. Так было несколько дней. Как только всходило солнце, на западе появлялись самолеты, они летели на город и бросали, бросали бомбы, и несколько дней над Минском стоял черный дым и горели дома.
И как знойно, душно было в те дни. Стояла страшная жара, просто не верится, что когда-то Нине было жарко, ведь ей так холодно теперь, до боли, мучительно холодно, а ветер рвет ее одежду, скорее бы доехать.
Нина знала, что перекресток уже близко, она видела это по столбовым отметкам и внимательно следила, чтобы не проскочить поворота. Нина помнила, что дорога должна идти через лес, по обеим сторонам стоят стены елей.
Скорее бы доехать. Теперь Нина была б уже рада идти снова, очень уж холодно в кузове.
Наконец и перекресток. Нина что есть силы застучала по кабине. Машина остановилась.
Нина побежала к борту, чтоб быстрее слезть. Ноги стали словно деревянные, даже больно было ступать, кажется, вот-вот хрустнут, переломятся. И руки не слушаются, трудно ухватиться за борт. Нина с трудом перевалилась через него, долго искала окоченевшей ногой колесо, чтоб опереться, прежде чем соскочить на землю.
Немец снова высунул из кабины голову. Смеялся, глядя, как неуклюже слезала Нина с машины.
Она подошла к нему, чтобы рассчитаться.
— Вифиль? — спросила, едва шевеля губами. В словарном запасе Нины было несколько немецких слов.
Немец все смотрел на Нину и смеялся.
— Кальт? — спросил он и взялся за свой нос, за щеки, а потом показал на Нинины. Видимо, Нина была вся синяя, стояла съежившись, и немца это смешило.
— Вифиль? — снова спросила Нина, даже слегка повысив голос. Ей было не до смеха.
— Драй маркес, — сказал немец и, чтоб Нина лучше поняла его, показал три пальца.
Нина полезла в карман жакета, где лежали у нее деньги. Достала платочек, в котором они были завязаны, отсчитала три марки. Немец не переставал улыбаться, что-то в Нине казалось ему очень смешным.
Она протянула немцу деньги. Он взял их, положил в карман шинели и вдруг одним рывком высунулся до пояса из кабины, схватил Нину за грудь.
Нина отшатнулась от неожиданности, не смогла даже крикнуть. А немец уже сидел в кабине, гоготал во все горло, закидывая голову назад.
Только когда машина отъехала, Нина смогла заговорить.
— Ах ты, гадина! Ах ты, паскуда! — бросала она проклятья вслед машине. — Чтоб ты не доехал, куда едешь! Чтоб ты под откос свалился!
Она долго не могла успокоиться, шла уже дорогой, которая вела от шоссе, и все посылала проклятия немцу.
Злость подгоняла ее, и она шла быстро, немного согрелась, и лишь пройдя километра два, стала успокаиваться.
Подумать только, Костевичева Люська, с которой Нина до войны училась в одном классе, и Манька, ее старшая сестра, гуляют с немцами… Ходят с ними под руку, целуются… Правду мать говорила, что пустые они люди; когда таскали все из магазинов, тогда кричали, что они это делают, чтоб не оставалось добро немцам, а теперь немцы у них самые дорогие гости. К Люське и Маньке ходят двое в черных шинелях, железнодорожники, что ли. Курт и Ганс. И надо же, Люська с Манькой сшили чехлы на стулья и вышили на одном «Курт», а на другом «Ганс». Когда немцы приходят к ним, каждый садится на свой стул.
Манька еще до войны бросила школу, потому что по нескольку лет сидела в одном классе, пока не стала переростком. Люська тоже была двоечницей, тупицей, а теперь вон как чешут по-немецки! Откуда только и способности появились, так быстро выучились. Она, Нина, в школе была отличницей, а по-немецки знает всего какой-то десяток слов.
Нина шла теперь проселочной дорогой, надеяться на попутную машину не приходилось. А идти было еще далеко, километров восемнадцать до городка и семь от городка до деревни.
Половину этого пути Нина прошла довольно бодро — и злость на немца подгоняла, и разогревалась после езды на машине. А дальше почувствовала усталость. Хотелось есть, но ничего съестного с собой не было, не было чего взять, не нальешь же в мешок похлебки, которой Нина завтракала дома. Мать говорила, чтобы она зашла по дороге в какую-нибудь хату и попросила. Но Нина стеснялась заходить в чужой дом и просить, как нищая. К тому же это отняло бы время, а ей сегодня нужно обязательно попасть в Болотянку.