Солнце – это еще не все
– Лиз поехала с отцом на поезде восемь тридцать и просила передать, что будет ждать тебя в «Мэннинге», чтобы вместе пообедать.
– Спасибо, тетя Элис. Мамочка, ты не видела моей записной книжки?
Карен посмотрела на нее, подняв брови.
– Видела. Ты бросила ее на телефонном столике вместе с какими-то загадочными заметками, которые твой отец, наверное, попросит тебя объяснить.
– О черт! – Лайша выбежала в холл. – Я и так опаздываю.
Карен задумчиво прищурилась.
– Наши девочки что-то затеяли, и мне не совсем ясно, что именно.
– Они вечно что-то затевают! Не понимаю, что с ними такое. И почему только они не такие же нормальные девушки, как Розмари Рейнбоу!
– Я бы предпочла, чтобы они были похожи на Дональда, который думает только о занятиях.
– Он будет на вечере?
– Нет. У него какой-то семинар.
– Они с Розмари поссорились?
– Не думаю. Но…
Лайша просунула голову в дверь:
– До свиданья, душечки. Я бегу.
Карен поглядела на нее с беспокойством.
– Надеюсь, ты больше не станешь принимать участия в этих нелепых протестах, Лайша. Это может погубить твое будущее.
– К черту мое будущее…
– И не забудь вернуться пораньше, чтобы одеться для вечера Розмари.
– К черту вечер Розмари! – откликнулась Лайша, захлопывая входную дверь.
Карен вздохнула.
– Лиз нисколько не лучше, – утешила ее Элис.
– Как это трудно! Мы столько работали, чтобы наши дети могли жить не так, как жили в юности мы, а теперь они губят себя, очертя голову бросаются разрешать проблемы, которых не понимают. Они не знают, какой жестокой может быть жизнь.
Карен подумала, что Лиз, как обычно, втягивает Лайшу в неприятности. Элис решила, что Лайша всегда оказывала на Лиз дурное влияние.
Они пили кофе, курили, а их мысли разошлись по разным путям.
Глава шестая
В 1943 году Уголок дружно содрогнулся, потому что Дон Кларк, измученный одиночеством, ответил на объявление, которое дала в местной газете женщина с ребенком, предлагавшая вести хозяйство за стол и кров.
Но и он растерялся, когда она явилась к нему и оказалось, что она иностранка и вдобавок беременна.
Но она бежала от Гитлера, и одно это давало ей преимущественное право, даже если бы он не почувствовал, что было бы бесчеловечно отказать женщине, которая ждет ребенка и муж которой воюет. К тому же ему понравился ее мальчик. Вот так на месяцы, оставшиеся до родов, Карен поселилась в комнате, которая прежде была комнатой Реджа. Кларк только потребовал, чтобы она договорилась о месте в больнице заранее. Ну, а потом, он сказал это с сожалением, ей придется подыскать себе что-нибудь более подходящее, чтобы за детьми днем был присмотр.
Разумеется, пошли сплетни. Уголок был шокирован. Еще больше его шокировал врач, замещавший доктора Мелдрема, пока тот был в лагере военнопленных в Чанги, – врач этот проводил ядовитые параллели с некой женщиной, которой, как повествует евангелие, не нашлось места в гостинице.
Никто не знал, как велико было горе, жившее под крышей «Розредона», даже они сами. Дон Кларк лежал на своей никелированной двуспальной кровати, и вмятина у его бока напоминала ему о свернувшемся калачиком теплом теле, которое он привык чувствовать рядом с собой все годы, которые что-то значили в его жизни. Он не мог уснуть, и далекий грохот товарных поездов напоминал ему, как он ходил с Реджем на железнодорожный мост и как малыш взвизгивал от восторга, потому что внизу с пыхтением проносились паровозы, обволакивая их клубами едкого дыма.
Когда после долгих лет бездетности у них родился Редж, они с Розой почувствовали, что бог уже ничего не может прибавить к их счастью, которое было велико и раньше. Но потом, если только не кощунственно так думать, им был ниспослан выигрыш в государственной лотерее, и, когда у Реджа проявились способности к теннису, они могли позволить ему играть и не были вынуждены посылать его работать, как приходилось в дни депрессии делать многим семьям в их положении – ведь мальчику было легче найти место, чем взрослому мужчине.
Они купили этот дом, что было венцом их честолюбивых грез. Когда Редж влюбился в дочку Белфордов, а она влюбилась в него, это опять было нежданным счастьем. А Кларк свято верил в счастье и удачу.
Теперь от всего этого остался только дом, который был слишком велик для него, вмятина в матрасе и чужая женщина в комнате его сына по ту сторону холла. Он зажигал настольную лампу, закуривал трубку и в конце концов вставал и кипятил себе чай. И часто, проходя через холл, он слышал в комнате Реджа звуки, походившие на плач. В такие ночи он и сам был бы рад заплакать, но все свои слезы он уже выплакал, когда погиб Редж и умерла Роза. Поэтому он наливал чай еще в одну чашку и на обратном пути тихонько стучался в дверь бывшей комнаты своего сына. Там зажигался свет и придушенный голос спрашивал:
– Да?
А он отвечал:
– Я подумал, миссис Мандель, что, может быть, вы не спите, и принес вам чашку чаю.
Дверь приоткрывалась, высовывалась рука, в полусвете он успевал разглядеть опухшие от слез глаза, раздавался шепот «спасибо», и дверь закрывалась. Оба возвращались в свои одинокие постели, и он выпивал свой чай, проклиная Гитлера за все несчастья, которые тот принес миру.
А Карен Мандель сидела на бывшей кровати Реджа и смотрела на детскую кроватку у противоположной стены – кроватку, которую хозяин дома достал из кладовой и заново выкрасил для ее мальчика, которому она еще не дала имени, так как хотела, чтобы это сделал его отец. Слезы катились и катились по ее щекам, а ее сердце наливалось горячей тяжестью горя, превосходившего боль ее одиночества и утрат. Это горе рождала не только разлука с Францем и потеря родного дома и родины. Ее собственная печаль тонула в таком черном и необъятном мраке, что ее рассудок отказывался его принять. Она росла обыкновенной австрийской девушкой и вдруг стала беженкой, потому что ее кровь была «нечистой». Это потрясло ее до самых глубин ее существа. Они говорили, что нечистой была кровь и ее матери и бабушки – из-за прабабушки-еврейки, которой она никогда не знала. Но свою бабушку и свою мать она знала и не могла поверить, что эта примесь, которая их уничтожила, а ее обрекла на изгнание, была чем-то дурным. И воспитанная в ней с детства гордость своей австрийской родиной и эта примесь в ее крови, которую объявили злом, вели бой в ночной тьме. Она просыпалась от страшного кошмара, в котором фигуры в коричневых рубашках взламывали дверь, и возвращалась к страшной яви, в которой она была одна с ребенком в чужой стране, а второй ребенок уже шевелился у нее под сердцем.
И иногда кошмары были не о прошлом, по о настоящем: она шла одна по какому-то городу – она знала, что это был Сидней, и вдруг обнаруживала, что не помнит ни единого слова языка, которым так старательно занималась. Чужая, отрезанная от всего, что было ей дорого, она лишилась ключа к окружающему ее миру.
Никто не знал, как страдали Мандели в первые годы среди людей, которые предоставили им убежище, даже сочувствовали им, но не интересовались ими.
Они никогда не говорили о том, как прожили военные годы, когда молодой австрийский архитектор (который никогда не отрекался от своей расы, а просто не сознавал ее), полный благодарности приютившей его стране, вступил добровольцем в Иностранный корпус.
И никто, кроме Карен, элегантной молодой венки из богатой семьи, также забывшей о своем происхождении, не знал, что она перенесла, заставляя себя справиться с тоской и одиночеством, работая там, где этого требовала война, и всюду встречая такое же благожелательное равнодушие, как и ее муж. Они и друг другу не рассказали об этом, ибо всегда стремились ограждать друг друга от ненужных страданий.
И Дон Кларк и миссис Мандель таили свою боль в себе. Пожалуй, каждый из них не был способен вполне понять страдания другого. Быть у себя дома, в своей собственной стране и говорить на родном языке – это казалось ей такой огромной милостью судьбы, что она ему завидовала. Видеть рядом с собой своего ребенка и ждать еще одного – это казалось ему такой радостью, что он никогда не переставал удивляться, как щедра к ней жизнь.