Солнце – это еще не все
– А твои возражения чему-нибудь помешали бы?
Элис начала со стуком расставлять кофейные чашки.
– Не могу понять, почему молодежь с ума посходила из-за русских? Миссис Паллик говорит, что ее земляки натерпелись от них больше, чем от немцев.
– Это чистейшая глупость! – взорвался Мартин. – В твоем возрасте такая неосведомленность об общеизвестных фактах граничит с полным невежеством.
– Ну конечно, если ты намекаешь, что я лгунья…
– Я ни на что подобное не намекаю. Просто твои сведения неверны.
Элис вздернула подбородок.
– Да! Но одно я знаю твердо: тебя никогда не сделают судьей, если твоя дочь будет вести себя подобным образом.
Мартин хрипло вздохнул. Складки у его рта стали глубже. Лиз побледнела. Они старательно не глядели друг на друга. Элис продолжала греметь кофейными чашками.
Мартин аккуратно свернул свою салфетку и вдел ее в кольцо.
В напряженной тишине его голос прозвучал особенно холодно и сухо:
– Если бы я не знал тебя так хорошо, я потребовал бы извинения за предположение, что мои действия в этом вопросе объясняются только своекорыстным интересом.
Понимая, что на этот раз она зашла слишком далеко, Элис ринулась в атаку.
– Ах, Мартин, почему ты хоть раз в жизни не можешь оставить свою юриспруденцию в конторе! Из-за того, что ты занят только своими юридическими проблемами, и из-за дурацких политических увлечений Лиз я скоро лишусь в Уголке последних знакомых. Не понимаю, зачем я еще живу тут, если мои чувства никого не интересуют!
– Если тебя все это так сильно задевает, то почему ты не переселишься в какой-нибудь пансион? – холодно спросил Мартин. – Мы с Лиз как-нибудь обойдемся, наняв экономку.
Еще не договорив, он уже раскаивался, что не сумел сдержаться.
Элис посмотрела на него так, словно он ее ударил, потом неловко встала, опрокинув свой стул.
– Я уеду! – крикнула она. – Оставайтесь одни! Тогда вы узнаете, кто наладил хозяйство так, что вы могли ни о чем не заботиться. Ты меня не ценишь. И никогда не ценил. Ты не знаешь, что я потратила свои лучшие годы на то, чтобы заботиться о маме, о тебе, о Лиз. Тебе все равно. И всегда было все равно!
Мартин и Лиз смотрели друг на друга и слушали, как она поднимается по лестнице. Со стуком захлопнулась дверь ее спальни.
Мартин взглянул на часы.
– Да, возьми машину, Зайка, – сказал он через силу. – Собирается дождь. Нет, я не хочу кофе.
Лиз чмокнула его в лоб и выбежала из столовой.
Глава двенадцатая
Устав от слез, Элис неподвижно лежала на кровати. Таблетки, которые она проглотила, только вызвали тошноту, а голова болела по-прежнему. В щелях жалюзи вспыхивали молнии, от раскатов грома еще сильнее ломило виски. Ли-Ли царапнулась в дверь и замяукала. Элис встала, открыла дверь, и кошка стремительно прыгнула ей на руки. Элис нежно прижала ее к груди, бормоча ласковые слова, и Ли-Ли замурлыкала возле ее уха. После каждого удара грома мурлыканье обрывалось – гроза действовала на них обеих одинаково.
Мелькание света и теней искажало привычный облик комнаты. Это была спальня их матери – лучшая комната в доме, и Мартин настоял, чтобы после смерти миссис Белфорд она перебралась сюда. Хотя с тех пор прошло пять лет, Элис иногда казалось, что дух ее матери все еще обитает тут. Ни новые обои, ни полная смена мебели не могли его изгнать.
И в который раз Элис удивилась тому, что женщина способна жить так долго после своей смерти. Вот она, умерев, исчезнет, как огонек задутой свечи, и никто о ней не вспомнит. Сколько она сделала для Лиз, а та словно не замечает ее! И Мартин считает, что с экономкой им будет лучше, чем с ней!
То ли от слез, то ли от таблеток ее тело стало словно пустым, и мозг тоже. Ее жизнь проходила перед ней, как сцены театра теней, которым Лиз играла в детстве. Но им не хватало волшебного очарования, пленяющего детей. Заоблачная страна грез, в которой она так долго обитала, исчезла без следа. Ее мысли подернулись таким же пеплом, как и ее жизнь, – все прежние надежды развеялись, все прежние мечты исчезли, и осталась только пустота.
Перед ней, точно записи на линованных страницах приходо-расходной книги, которую она вела без особой на то надобности, вставало все, что дала ей и чего лишила ее жизнь. И давний вопрос беспощадно звучал вновь и вновь. Почему с ней случилось все это? Много лет назад, когда ее бабушка предсказывала, что бесконечные «почему» Лиз не доведут до добра, она соглашалась с ней. А теперь ей пришло в голову, что, начни она спрашивать «почему?» не так поздно, она не оказалась бы в своем нынешнем положении: пленница в ненавистном доме, рядом с людьми, которые ее презирают, а впереди ничего, кроме старости.
«Господь тебя покарает!» – сказала ей мать. Даже тогда она понимала, что глупо думать, будто бог отвратит свой взор от мировой войны и страданий миллионов людей, дабы покарать ее за проступок, который он должен был предвидеть заранее, раз уж он создал ее такой, какой создал. Если он не хотел, чтобы мужчины и женщины поступали так, как они поступают повсюду – открыто, без благословения церкви или санкции регистрационного бюро, – то почему он дал им изумительную и неистребимую способность любить? И почему он не удовлетворился, наказав ее один раз?
«Совершенный пример материнской любви», – сказал священник на похоронах ее матери. Дамский комитет согласился с ним. Все они лгали. Но, может быть, это слово «лгали» и несправедливо. Они были слепы – сознательно или бессознательно. Мать принесла ев в жертву, как и Мартина, только по-другому.
Хрупкая, женственная, добродетельная, ни на йоту не нарушившая ни одной из десяти заповедей, она тем не менее была дурной женщиной. Именно ее добродетели погнали ее мужа на фронт во время первой мировой войны, хотя он был для этого уже слишком стар, а потом выгнали его из дому, когда он вернулся, надеясь, что после разлуки ее постель станет теплее. Но этого не случилось. Он зачал свою дочь в один из тех моментов ледяной покорности супружескому долгу, которая понудила его бежать, – если она правильно поняла то, что после смерти матери прочла между строк в письмах, перевязанных голубой лентой.
Мартин так и не узнал, что она прочла письма, хранившиеся в резной шкатулке, которая всегда стояла на тумбочке возле кровати их матери. Даже когда миссис Белфорд совсем ослабла, она никому не позволяла притрагиваться к этой шкатулке.
В тот долгий день, когда она торжественно лежала в гробу, установленном на козлах в гостиной, где соседи отдавали ей последний долг, Элис ушла в спальню, откуда мать так долго управляла их жизнями. Искушение ворвалось в пустоту, оставленную смертью, и, взяв шкатулку, Элис заперлась у себя в комнате. Она и теперь помнила, как дрожала ее рука, когда она вставила крохотный ключ в замочек, спрятанный в завитушках резьбы, и трижды его повернула, как это всегда делала ее мать. Она подняла крышку, и на нее пахнуло запахом старой бумаги и сандалового дерева. Она разложила на своей кровати аккуратные пакеты, перевязанные выцветшими лентами разного цвета.
Фотографии Мартина, на которых он снят младенцем и маленьким мальчиком. В шелковом платке детский башмачок с надписью на подошве: «Первый башмачок Мартина». Прядка детских волос. Все Мартин и Мартин.
Отец и мать в день свадьбы. Трудно поверить, что ей тогда было уже тридцать – стройная и изящная, в длинном белом подвенечном платье, глаза скромно опущены на букет, но твердо сжатые губы противоречат робкой стыдливости позы. Ее отец – широкоплечий, светловолосый. Говорили, что она пошла в него – и вот ее фотография, на которой она снята восьмилетней толстушкой: светлые волосы падают ей на плечи, а глаза смотрят в камеру с тем же выражением, что и глаза ее отца. В шестнадцать лет она изменилась мало: то же круглое лицо и та же «детская пухлость» фигуры, которая стала проклятием ее зрелых лет.
Впервые сравнив эти две фотографии, она поняла, что действительно была очень похожа на отца – выражением подавленного жизнелюбия, которое рвалось из своих оков.