Два актера на одну роль
ДАНИЭЛЬ ЖОВАР, ИЛИ ОБРАЩЕНИЕ КЛАССИКА
Пылающую кровь волнует вдохновенье!
Сойдясь на струнный зов, божественные тени —
Хор непорочных Муз и лирник Аполлон —
Перенесут меня на беотийский склон,
Где укрепят во мне порыв самозабвенный
И утолят мой жар струею Иппокрены
Под сенью миртовой, и я останусь там,
Чтоб эхо чуткое учить своим стихам.
(Даниэль Жовар, до обращения)
Ненасытного голода не поборю я —
Раздавить на зубах эту кожу гнилую,
Сунуть жадные губы в дырявую грудь,
Черной крови из мертвого сердца хлебнуть! [8]
(Тот же Даниэль Жовар, после обращения)
Я знавал, и знаю еще и поныне, одного достойного молодого человека, которого действительно зовут Даниэль Жовар, — именно так, а не иначе, — к его великой досаде; ибо если вы на гасконский лад вместо «в» произносите «б», то этого достаточно, чтобы из двух незадачливых слогов его фамилии получился эпитет, не слишком для него лестный. [9]
Отец, наградивший его этой злосчастной фамилией, был торговец скобяным товаром и содержал лавку в одном из тех узких переулков, что выходят на улицу Сен-Дени. А так как он сколотил себе состояньице продажей медной проволоки к дверным звонкам и дверных звонков к медной проволоке, дослужился до чина сержанта национальной гвардии и вознамерился стать избирателем, то и полагал, что высокое звание гражданина с имущественным цензом, сержанта в настоящем и избирателя в будущем обязывает дать «обррразцовое», по его выражению, воспитание юному Даниэлю Жовару, непременному наследнику стольких льгот, уже имеющихся или имеющих быть.
Правда, по словам его отца и матери, трудно было сыскать второе такое чудо света, как юный Даниэль Жовар.
Мы же, глядя на него сквозь призму родительского пристрастия, скажем, что это был упитанный, толстощекий детина, добрый малый в полном смысле слова, которого и врагам нелегко очернить, но и друзьям очень трудно восхвалять. Он не отличался ни безобразием, ни красотой, имел пару глаз и пару бровей над ними, посреди лица — нос, а пониже — рот и подбородок, два уха — не больше и не меньше — и волосы самого обыкновенного цвета. Скажи мы, что он хорошо сложен, мы бы солгали; но и сказав, что он дурно сложен, мы бы согрешили против истины. Внешность у него была не своя собственная, а всеобщая: он олицетворял толпу, представлял собою типичное воплощение всего безличного, и принять его за кого-то другого было как нельзя легче.
В его одежде не было ничего примечательного, ничего привлекающего взор, она служила только для прикрытия наготы. О щегольстве, изяществе и элегантности не стоит и говорить; слова эти покамест не расшифрованы в той, еще нецивилизованной, части света, что зовется улицей Сен-Дени.
Он носил белый муслиновый галстук, воротничок, который своими двумя треугольниками из туго накрахмаленного полотна величественно подпирал уши; полушерстяной жилет канареечного цвета с воротником шалью, шляпу с расширяющейся кверху тульей, васильковый фрак, темно-серые панталоны, не доходившие до лодыжек, ботинки на шнурках и замшевые перчатки. Что касается носков, то, признаться, они были синие, и, если вас удивит, почему он выбрал этот цвет, я скажу напрямик: потому что это были носки из его «приданого» для коллежа, которые он теперь донашивал.
Часы он носил на металлической цепочке, тогда как истый прожигатель жизни должен носить на элегантной шелковой тесьме только символ часов, отданных в залог, — ломбардную квитанцию.
Он исправно переходил из класса в класс, но по обычаю остался на второй год в классе риторики и столько же раз корпел над заданным в наказанье уроком, столько же раз бывал бит и сам бил, сколько всякий другой. Я могу охарактеризовать его вам одним словом: «зубрила». Латынь и греческий язык он знал не лучше нас с вами, и притом довольно плохо знал французский.
Как видите, юный Даниэль Жовар был личностью, подающей большие надежды.
Ученье и труд сделали бы его восхитительным коммивояжером или изумительным младшим помощником стряпчего.
Он был отчаянный вольтерьянец, как и его папенька — человек с положением, сержант, избиратель и собственник. В коллеже Даниэль прочитал потихоньку «Девственницу» и «Войну богов», «Руины» Вольнея и другие подобные книги: вот почему он и был вольнодумец, как г-н де Жуи, и враг попов, как г-н Фонтан. «Конститюсьонель» меньше боялся иезуитов в рясе и без рясы, чем наш Даниэль; он видел их всюду. В литературе он придерживался столь же передовых воззрений, как в политике и религии. Он не говорил: «господин Николá Буало», но запросто: «Буало»; он совершенно всерьез стал бы уверять вас, что романтики после триумфа «Эрнани» плясали вокруг бюста Расина; если бы Даниэль потреблял табак, он бы непременно нюхал его из табакерки Тукé, он находил, что «боец» — отличная рифма к «венéц», его вполне устраивала «держава», за которой следовала или которой предшествовала «слава»; будучи французом, стало быть, зубоскалом от природы, он особенно любил водевиль и комическую оперу, этот национальный жанр, как утверждают фельетоны; но очень любил также баранье рагу с чесноком и пятиактную трагедию.
В воскресные вечера любо-дорого было слушать, как он громит в комнате за отцовской лавкой развратителей вкуса, реакционных новаторов (в 1828 году Даниэль был во цвете лет), этих вельшей, вандалов, готов, остготов, вестготов и т. п., которые хотят вернуть нас к варварству, к феодальному строю и заменить язык великих мастеров слова — непонятным жаргоном-ублюдком; но особенно хороши были в такие минуты остолбенелые от изумления родители Даниэля и сосед с соседкой.
Бесподобный Даниэль Жовар! Он скорее стал бы отрицать существование Монмартра, чем Парнаса; отрицал бы, что его молоденькая кузина, в которую согласно традиции он был очень влюблен, — девственница, но не усомнился бы в невинности ни одной из девяти муз. Славный малый! Не знаю, право, во что только он не верил при всем своем свободомыслии. Правда, в Бога он не верил; зато верил в Юпитера, равно как и в г-на Арно и в г-на Баура; он верил четверостишиям маркиза де Сент-Олера, тому, что театральные инженюшки на самом деле молоды, верил в обращения г-на Жея, он верил всему, даже обещаниям зубодеров и венценосцев.
Иметь более допотопные взгляды и более походить на ископаемое, чем он, было невозможно. Если бы он написал книгу и снабдил ее предисловием, он на коленях просил бы у публики прощения за свою великую дерзость, за эти — сказал бы он — слабые опыты, эти беглые наброски, эту робкую пробу пера; ибо, вдобавок ко всему вышеперечисленному, он верил еще и в читающую публику, и в грядущие поколенья.
Чтобы закончить этот длинный психологический анализ и дать исчерпывающее представление о человеке, скажем, что он премило пел «Реку Тахо» и «Чувствительную женщину», декламировал рассказ Терамена не хуже, чем бородатый г-н Демуссо, весьма успешно рисовал нос Юпитера-Олимпийца и был очень приятным партнером в лото.
В этих восхитительных и патриархальных занятиях текли дни Даниэля Жовара, шитые шелком и златом (старинный стиль!) и совершенно одинаковые; ни одна волна не вскипала на ровной глади его души, никакая мужская страсть не вздымала его мужскую грудь; он никогда еще не просил у женщины дозволенья припасть своим гениальным челом к ее коленям. Он ел, пил, спал, переваривал пищу и классически отправлял свои жизненные функции: никто не разгадал бы под этой грубой оболочкой черты будущего великого человека.
Но одной искры достаточно, чтобы взорвать бочку с порохом: при виде меча в юном Ахилле пробудился дух воина — вот таким-то манером пробудился и гений знаменитого Даниэля Жовара.
Он пошел во Французский театр, чтобы образовать свой вкус и облагородить свой язык, а на какую пьесу — я, право, запамятовал; то есть я очень хорошо помню, на какую, но не скажу: боюсь излишней точности в описании действующих лиц; а сидел он, тридцатый по счету, в одном из рядов партера, сосредоточенный и внимательный, как провинциал.