Враги общества
И это шестое, и последнее, преимущество библейского образа мира. Попробуйте только представить себе немыслимое богатство и разнообразие интерсубъективности! Эпикуреизм (да и Лейбниц тоже) именно на этом обломали себе зубы. Почему? Да очень просто! Индивид — это непрекращающееся изменение, постоянный процесс с подвижными, меняющимися границами между внутренним и внешним; границы прогибаются и сдвигаются в результате нескончаемой борьбы, которую ведут разные векторы внутреннего развития, соперничая между собой и соприкасаясь с внешним миром. Что же из этого следует? А вот что: то, что сегодня достояние одного, завтра будет достоянием Другого. То, что составляет часть моей сущности сейчас, когда я пишу вам, быть может, станет частью вашей, когда мы завершим нашу переписку. Короче, существует столько же мостов, сколько пропастей, столько же сотрудничества и взаимопонимания, сколько борьбы и противостояния. В виде опыта понимания, в виде очевидной несовместимости и происходит постоянный взаимообмен, это и есть плоть нашего мира, одновременно общая и оспариваемая, что опровергает чувство одиночества, навязываемое философами-атомистами. Это и есть онтологическое обоснование политики и этики, которые высвобождают субъект из лап эгоизма, превращающего с трудом добытую обособленность в тюрьму или гроб. К этому ведет Библия. И философия Спинозы с символико-плотскими протяжениями. И конечно же Левинас. Он, перемещая центр, заставляя субъект жить, не замечая границ, будто он тень или душа, пребывающая в сновидениях, вынуждая его отвлекаться от своего «я» и парить над своим именем собственным, приобретать значение Другого, достигает двух основополагающих целей: корректирует эгоизм, жизненный порыв и силу, идущие от теории Спинозы, и заявляет о себе как о современном философе, который внес неоценимый вклад в осмысление тайны, превращающей «я» в «заложника», «несущего ответственность» за Другого.
У всех нас, дорогой Мишель, бессонница — источник философских озарений.
Ко мне во время бессонницы всегда приходят, пугая меня, две навязчивые мысли.
Естественно, страшит небытие.
Оно всех страшит.
Но еще больше небытия страшит бытие — бытие полнокровного, самодовольного, самоуверенного, самодостаточного, преисполненного гордости, уверенного в собственном величии субъекта, который вызывал тошноту у Сартра, назвавшего его «буржуа». Он-то и есть человеческий, а точнее, бесчеловечный субъект-камень.
Я сочинил для себя философию, которая помогает бороться с тошнотой.
Я начал создавать, сначала без Сартра, а потом, много позже, вместе с ним, своеобразный интеллектуальный механизм, главное достоинство которого в возможности помочь тому, кто захочет (мне самому в первую очередь) справиться с этими двумя навязчивыми страхами — не быть ничем и быть только собой, не занимать в этом мире места и занять такое, которого и боишься и стыдишься.
Я создал своеобразную еврейскую монадологию.
Монадологию не только без Бога, но и без Лейбница.
Или с Лейбницем, но примирившимся со Спинозой, осененным тенью Сартра и поддержанным нашим, таким значительным, но не слишком известным современником, я имею в виду Левинаса, без которого, повторяю, Спиноза был бы воплощением бесчеловечности.
И теперь я доволен.
Я не спас парой строчек французскую экономику.
Но живу в ладу с самим собой.
И объяснил вам причины, на этот раз метафизические, на основании которых стал «ангажированным» интеллектуалом, которому для того, чтобы жить, необходимо чувствовать себя ответственным за других.
В философии нет ничего хитрого.
Она просто дает возможность справиться со своими страхами, а иногда и избавиться от них.
Это способ не поддаться ни «суме» (можно ведь и «с ума» сойти), ни «суматохе».
Это постоянные усилия, которые помогают продолжать войну, о которой говорил Кафка, продолжать и не бросать оружия. Доспехи, дающие возможность защитить себя, осадная машина, чтобы идти на приступ, лезть на стены, — а иногда приходится рыть окопы. Возможность новых стратегий, тактик, расчетов и, по сути дела, выживания.
Сейчас я говорю совершенно искренне.
Теперь ваш ход.
10 апреля 2008 года
Окрестности и берега Шэннона не особенно живописны: спокойно течет широкая река, вливаясь в Атлантический океан. Там и сям пологие холмы, поросшие деревьями. Но если податься на север, через сотню километров попадаешь в район Коннемары,иной мир с живым, словно бы осязаемым светом, даже не верится, что такое бывает у нас на Земле. По той же дороге еще севернее всегда окутанное туманами графство Слайго,а за ним Донеголс каменистыми пустошами, похожими на шотландские ланды, освещение там скудное, северное. Если же отправиться от Шэннона на юг, то спустя примерно час приедешь в Килларни, на берега Лох-Лейн. Там до того красиво, что говорят, будто королева Виктория во время своего официального визита велела своим камеристкам выйти из экипажа и полюбоваться открывшимся видом: местечко с тех пор называется Lady’s view [61]. Из Килларни мигом доберешься до любого из красавцев полуостровов: Дингла, Иверага (на «Кольцо Керри», правда, не стоит ездить в июле — августе), Беары, Дарруса и мыса Мизен-Хед, последнего, что расположен южнее всех.
В общем, долина Шэннона — идеальное место, если хочешь странствовать по всей Западной Ирландии, а ничто на земном шаре не сравнится с ней по красоте. Так, по крайней мере, считаю я и не могу себе представить, что она мне когда-нибудь надоест. Поэтому я решил покинуть Дублинское графство и на крыльях мечты, полный оптимистического воодушевления (пессимист я только в теории, а на практике мой энтузиазм и наивность вызывают порой изумление даже у меня самого), переправил коробки с книгами в домишко, который пока еще совершенно не приспособлен для жизни. Не один месяц уйдет на то, чтобы его обустроить, но надеюсь, к концу года…
Так что сами видите — без книг мне не поддержать разговор на нужном уровне. Откровенно говоря, я не читал Левинаса, а Сартра никогда не принимал всерьез. Зато сказать что-нибудь о Спинозе, Лейбнице, Канте или Ницше, наверное, сумел бы. Хотя не уверен, что целиком и полностью освоил их философские системы. Монадология, например, до сих пор для меня потемки. Остальные из тех, кого вы назвали, иногда производили и на меня впечатление ослепительной вспышки света, что внезапно освещает темную комнату.
Ваше письмо застало меня в Париже, где я оказался совершенно случайно, хлопоча о фильме, который вам, к сожалению, не удалось посмотреть. И оно настолько меня впечатлило, что первым моим желанием — весьма симптоматичным — было бежать в книжный магазин за «Мыслями» Паскаля.
Но сначала я расскажу вам, как ездил на лингвистическую практику в Германию. Не подумайте, что ухожу от темы. Напротив, собираюсь встроить ее в контекст.
В пятнадцать лет я, как ни странно, был спокойным, уравновешенным подростком. Обучение в лицее Мо протекало мирно (после бурного взлета, когда меня осыпали необычайно высокими оценками, я быстренько сообразил, что популярность среди товарищей сохраню, лишь умерив учебное рвение, и, прилагая минимум усилий, получая вполне приличные баллы, спокойно переходил из класса в класс). Не курил, не брал в рот ни капли спиртного. На свой лад был даже спортивным(во время каникул у отца поднимался на велосипеде на перешеек Изеран, как-никак почти тысяча метров высоты, если считать от Валь-д’Изер, играл в лицейской футбольной команде и забил не один классный гол). Музыку слушал «прикольную», вроде «Pink Floyd». Девушки считали меня симпатягой.Намечались, правда, и тревожные симптомы (слишком раннее увлечение Бодлером; болезненная жалость к страдающим животным), но согласитесь, все это не стоящие внимания мелочи.
Все мы, дед, бабушка и я, представляли себе Германию страной промозглых туманов, и я уехал туда в теплой куртке с капюшоном, прихватив немалый запас свитеров и шерстяных носков. Кажется, у меня с собой была даже теплая шапка и варежки. Но в Баварии летом жарко (курсы были в Траунштайне, на юге, почти что в Австрии).