Аракчеев: Свидетельства современников
И солдаты любили его настолько, насколько не любили большинство им же поставленных над ними начальников <…>.
А. Ф. Львов [322]
Записки
В 1818 году <…> я был командирован по высочайшему повелению для производства работ на военные поселения Новгородской губернии под начальство графа Аракчеева. Легко вообразить, что сделалось у нас в доме. Родные мои были в крайней заботе: изнеженный чувствами, неопытный, не понимавший еще настоящей подчиненности, я должен был ехать и служить у такого начальника, которого все трепетали. <…> Кто не слыхал про графа Аракчеева? Но немногие были свидетелями того, что видел я. С весны я употреблен был для приготовительных работ по построению штаба графа Аракчеева полка. Труд от нас требовался неимоверный: производители работ должны были находиться при них от трех часов утра до двенадцати и от часа до девяти вечера безотлучно; взыскания начальства превосходили всякую меру. Для этих работ употреблены были нижние чины гренадерских полков, и старые солдаты, сделавшие многие походы, с лопатами в руках работали до изнурения. И истинно невозможно было видеть равнодушно покорность русского солдата к воле старшего. В скором времени усердие и покорность притупились, и меры жестокости были единым средством к выполнению требований начальства. Во время работ молчание общее, на лицах страдание, горе! Так протекали дни, месяцы, без всякого отдохновения, кроме воскресных дней, в которые обыкновенно наказывались провинившиеся во время недели. Я помню, что, ехав однажды на воскресенье верхом верст 15, я не проехал ни одной деревни, где бы не слыхал побоев и криков. Мы сами лишены были самого необходимого для жизни и спокойствия; от начальников ни малейшего внимания, никогда ласкового слова, все это от подражания верхнему начальнику и желания угодить ему. В ноябре работы прекращались, и мы возвращались в Петербург для приготовления к будущему лету планов и смет. Здоровье, молодость, радость при возвращении домой, все заставляло забывать прошедшее; однако, рассказывая другу-родителю моему все, что я испытывал, неоднократно говорил я, что если служба такова везде, то нельзя не позавидовать простому мужику, который в поте лица приобретает средства к существованию, но душой покоен… После нескольких лет я более имел случая видеть графа Аракчеева, который, несмотря на его жестокий нрав, наконец полюбил меня, видя, что я с кротостию исполнял свою обязанность и трудился с полным усердием. Ни один из моих товарищей не был столько отличен им, ни один не получил столько наград, и я, несмотря на все труды и безмерные требования начальства, находил еще средства поддерживать свой талант. <…>
Сблизясь с графом, я имел возможность всмотреться в необыкновенные черты нрава этого человека. Одаренный необыкновенным умом, но без всякого образования, он имел душу твердую, но самолюбив был до крайности; сожаления к ближнему никакого…
Прослужа при графе Аракчееве восемь лет, то есть по 1825 год, в течение этого времени я был употреблен для построения искусственных работ, мостов, стропил, экзерцирзгаузов [323] и проч. А как в производстве сих работ ни Клейнмихель, ни сам граф ничего не понимали, то я имел всегда возможность отклонить от себя разные мелочные взыскания, представляя непонятные для них причины моих действий. Слишком было бы долго описывать разные анекдоты, случившиеся во время служения моего на военных поселениях; но я хочу описать обстоятельство, со мною случившееся, которое доказывает, что ежели граф был строг, то умел понимать и чувства нежные. В 1823 году матушка писала Государю Александру Павловичу, прося его дать место батюшке. Письмо это Государь передал графу Аракчееву, как в то время все ему передавалось. Несколько времени потом, в Санкт-Петербурге, получаю я приглашение обедать у графа с приказанием прийти четвертью часа ранее. Лишь вошел я к нему в кабинет, он подает мне бумагу; я развертываю и вижу копию с указа, им сверенного, об определении батюшки в Государственный совет. Трудно объяснить мое чувство в эту минуту. Граф, заметя это на моем лице, сказал: «Очень я рад, что мог сделать и батюшке твоему, и тебе такое удовольствие; теперь пойдем обедать, а там ты отвезешь это батюшке, которому скажи от меня, что я очень рад с ним послужить». За обедом граф приказывал несколько раз скорее подавать кушать, посадил меня возле себя и, не дав последним окончить последнее кушанье, встал, обнял меня и сказал: «Ну, с Богом, поезжай! Я знаю, как тебе домой хочется; не забудь моего поручения».
<…> В ответственности и неприятностях непрестанных, исполняя две должности (старшего адъютанта в штабе и строителя искусственных работ), я видел, что мне надо решиться оставить службу, ибо чувствовал себя более не в силах продолжать столь усиленного труда с ответственностию, угрожающею несчастием мне и, следовательно, родным моим. Но как это сделать? С военных поселений добром никого не отпускали; надо было решиться и всю надежду возложить на Бога. В 1825 году летом, оканчивая построение огромного искусственного моста чрез Лажитовский ручей в округе короля Прусского полка, я решился написать графу письмо, которым просил его позволить мне выйти в отставку. Граф сам приехал на мои работы и разным образом стал уговаривать меня остаться, ласками и угрозами, а как я за лучшее почел менее говорить, а больше делать, то граф уехал, не получив от меня решительного ответа, и я уверен, что эти обстоятельства мои весьма дурно бы кончились, если бы обстоятельства другие, весьма важные, не затмили меня и моей службы, так что отставка моя пошла по начальству путей сообщения, где я числился, и я вышел без отрепьев…
В тот самый день, как граф Аракчеев объяснялся со мною насчет моей отставки, поехал он обратно в округ имени своего полка, пошел осматривать штаб, как получается известие, что Настасью Федоровну зарезали. Доктор Далер [324] приказал тотчас заложить коляску и сам, вошед к графу, сказал ему, что Настасья Федоровна очень занемогла. Граф, заметя, что должно быть нечто необыкновенное, так потерялся, что едва мог найти дверь для выхода и, увидав свою коляску, поспешно сел в нее и приказал ехать. Кучер мчал лошадей, сколько было силы, и наконец доскакивает до оврага, где строился мост под присмотром капитана Кафки (этот Кафка жил в Грузине и был употреблен при собственных работах графа). Увидав его, граф остановил коляску и закричал: «Что, Кафка, говори!» — «Что делать, ваше сиятельство, несчастие! Зарезали!» На эти слова граф не отвечал ни слова, тихо вышел из коляски и, обращаясь к Далеру, который сидел с ним, сказал: «Ну, теперь мне ничего не надо; поезжайте, куда хотите, оставьте меня; я пойду пешком» (это было в 6 верстах от Грузина). Граф шел, не говоря ни слова, и все следовали за ним, не смея нарушить его молчание. Пришед в Грузино, граф тотчас пошел в комнату, где было тело Настасьи, кинулся обнимать ее и, после нескольких минут рыдания, снял с ее шеи окровавленный платок, надел на себя и, вышед на крыльцо, разорвал свой сюртук и закричал окружавшим его людям: «Злодеи, зачем меня не зарезали; мне бы легче было!» Первое время положение графа было ужасно: он все молчал, почти не ел, спал сидя и не иначе, как под тихий разговор его окружающих; страх преследовал его ежеминутно. Настасья была зарезана молодым поваром за то, что она обещала высечь сестру его, которая, будучи у нее в услужении, переносила нестерпимые зверства. Подробности исследования сего дела мне не довольно верно известны, чтобы их описывать, ибо я был уже в Петербурге и ни с кем не видался, подав рапорт о болезни. Знаю только, что зверские поступки и жесточайшие наказания со ссылкою в Сибирь довершили намерение Государя Николая Павловича удалить графа, и, наконец, въезд в столицы ему был воспрещен. <…>