Семь жизней (сборник)
– Заткнись, – повторил полицай, только ещё более неприятным тоном.
В привокзальном участке у Верховойского забрали документы, ремень, деньги и посадили в клетку.
Минут через десять пришёл полицейский, весь какой-то старый, серый, желтозубый, носатый, из носа волосы. Уселся за стол неподалёку от клетки и стал листать паспорт Верховойского так внимательно, будто искал там штамп: «Разыскивается Интерполом».
– Господин полицейский! – жалобно попросил Верховойский. – У меня в паспорте лежит билет, обратите на него внимание!
– Ты что тут рисуешься у вокзала? – спросил полицейский, помолчав.
– Я поезда жду! Где мне его ещё ждать? На Красной площади?
– А за дедом чего гнался? – спросил полицейский через полминуты. Казалось, что звук до него доходил очень долго.
Зато до Верховойского – мгновенно.
– Спутал со знакомым, – сказал Верховойский.
– Пьяный ты, – горестно сказал полицейский ещё через минуту. – Мы десять минут смотрели, как ты там колобродил…
– Я ведь просто пиво пил, – сказал Верховойский.
– А ты знаешь, что пиво нельзя пить на улице? – строго поинтересовался полицейский и тут же, без перехода, спросил: – Сколько денег с собой было?
– Не помню… Было что-то…
– Ну, вспоминай, – посоветовал полицейский и ушёл.
Верховойский скучал в клетке. Пивные силы начали оставлять его, к голове подступали чёрные тучи, свинцовые обручи, пахучие онучи.
Он зажмурился от ужаса: состояние было такое, что смерть казалась и близкой, и мучительной.
«А вот открою глаза – а тут опять дед сидит!» – подумал Верховойский. Подождал и открыл глаза. Никого не было. Лучше б, наверное, было. Он чувствовал невыносимый стыд и ужас.
«Значит, я не чудовище, раз мне чудовищно, – вяло, с чёрной тоской в мозгу каламбурил Верховойский. – Чудовищу ведь не может быть чудовищно – ему всегда нормально…»
Последнее «о» отозвалось такой пульсацией в голове, словно вся она была полна мятежной и мутной кровью, рвущейся наружу.
Морщась, Верховойский прилёг на пахнущую всей человеческой мерзостью лавку, некоторое время пытался заснуть, и даже вроде бы получилось, но пробуждение случилось быстро – что-то больно взвизгнуло в области шейных позвонков, и пришлось очнуться.
Верховойский начал тихо стонать, то открывая глаза, то закрывая, – голову ни на мгновение нельзя было оставить в покое, иначе случилось бы что-то непоправимое. В очередной раз открыв глаза, увидел часы в дежурной комнате – оказывается, до поезда оставалось всего пятнадцать минут.
– Господин полицейский! – позвал Верховойский из глубины своего чёрного, заброшенного, всеми плюнутого колодца. – Господин полицейский!
Его слышали, но никто не реагировал.
– Да что ж это такое, – сморщился, как старая обезьянка, Верховойский; наверное, он был ужасно некрасив в эти минуты.
– Да что ж это такое! – крикнул он, когда осталось уже минут шесть. – Что же вы так издеваетесь! Как же вам не стыдно!
Еще через полторы минуты пришёл дежурный. Неспешно открыл клетку, попросил Верховойского расписаться в журнале, отдал паспорт, ремень и сказал: «Свободен!»
* * *К поезду Верховойский мчался бегом, впрочем, через двадцать метров осознав, что́ значат тысячи сигарет и многие литры алкоголя, пропущенные через его тело.
Вдоль состава он уже не бежал и даже не шёл, а только, будто агонизируя или отбиваясь от ночного кошмара, перебирал бескостными, готовыми согнуться в любую сторону ногами. Он ещё пытался прибавить ходу – но на самом деле лишь мелко семенил, изображая бег, – в конце концов, если б он просто и привычно шагал, это оказалось бы куда более быстрым способом передвижения.
– Ну, давай же! – звала Верховойского проводница далёкого, как материнская утроба, вагона; лицо её расплывалось сквозь его слёзы, в которых тоже было градусов тридцать спиртовой крепости – откуда ж в теле Верховойского взяться чистой воде; дышал он недельным перегаром – попав в это дыханье, небольшая птица рисковала ослепнуть.
Он не пошел в купе сразу, а стоял в тамбуре – изо рта текла и не вытекала бесконечная слюна, такая тягучая и длинная, что на ней можно было бы удавиться.
«Интересно, а можно вот так умереть?» – думал он, пульсируя всем телом.
Поезд вздрогнул, сыграл вагонами, тронулся, проводница ушла, и Верховойский, обернувшись к противоположной двери, увидел того самого, поросшего волосами дедушку – он стоял на платформе и кому-то махал рукой и делал всякие дурашливые знаки, типа: держись, крепись, веселись, не упускай своего.
Поспешили назад по своим делам привокзальные здания, недострои и долгострои, начали делать длинные прыжки придорожные столбы, а Верховойский всё стоял в тамбуре.
Потом, неожиданно для самого себя, собрал отсутствующие силы и пошёл в купе.
Там уже разложились и спали три мужика. Его верхняя левая полка была свободной.
На улице рассвело – состав нёсся сквозь весеннее утро; начались леса; некоторое время Верховойскому казалось, что он слышит поющих птиц, – одновременно он стягивал джинсы, рубаху, носки – всё пахло пьяным телом, пьяной кожей, всею плотью, но в первую очередь разлагающейся, втрое увеличенной печенью и ещё скотом, скотобойней…
Накрыв голову подушкой, Верховойский попытался заснуть.
Зашла проводница, ещё раз проверила его билет.
Как только отступало тяжёлое опьянение, у Верховойского начинались изнуряющие половые позывы – судя по всему, тело понимало, что вот-вот издохнет, и требовало немедленного продолжения рода. Проводница была в синей юбке, не очень молода, не очень красива – но она могла бы продолжить род, она могла бы. Верховойский терзал себя мыслями, как он лезет к ней в её маленькое рабочее купе в самом начале вагона, а потом лезет в эту синюю юбку – как в мешок с подарками – и долго нашаривает там рукой: что же я хотел тебе подарить, дружочек, что-то у меня тут было, какой-то живой зверёк, ну-ка, где ты, мышь, сейчас я тебя найду, вцеплюсь в тебя пальцами…
Сон снова подцепил Верховойского, словно поймал его в старую сеть с большими прорехами – всё время наружу высовывались то рука, то нога, то лоб – и тогда рука, нога или лоб замерзали, леденели, и Верховойский поспешно прятал эту часть тела под одеяло. Сон тащил его на берег, рыбак не был виден, Верховойский не сопротивлялся и только страдал всем существом.
На берегу Верховойский вздрогнул и остро, как укол булавки, понял: умер сосед по купе.
Умер наверняка.
Сосед не дышал и не шевелился – восковая, твёрдая, чуть жёлтая шея, видная из-под одеяла, явственно давала понять: труп.
Всё это Верховойский вспомнил и понял, ещё не открыв глаза.
«Как быть?» – решал. С одной стороны, труп себе и труп. Просто лежит. Проводница обнаружит, что это уже не пассажир, а труп пассажира – на конечной станции следования – где выходит и Верховойский, – но он же выйдет раньше.
«Хотя потом начнётся следствие, – размышлял Верховойский. – Будут вызывать. Возможно, я стану подозреваемым в убийстве. Он, кстати, не убит ли? Быть может, он не просто умер, а его убили?»
Верховойский скосился вниз и сразу увидел эту шею, этот воск.
Он ещё какое-то время представлял, как его находят в городе, везут на допрос или на опознание.
У Верховойского имелась странная черта: он был способен, хотя не очень любил, врать, зато искренне говорить правду не умел вовсе – получалось сбивчиво, нелепо и подозрительно. Если б его, к примеру, поставили перед вопросом: «Ты украл деньги?» – в любой ситуации, в случае пропажи чьей-то сумочки на работе или некой суммы из портфеля в школьной раздевалке, – он бы растерялся, и начал бы молоть околесицу, и вообще вести себя так, что всем сразу стало бы очевидно: вот он, ворюга.
И тут, значит, убийство в купе. Вошёл самым последним. Все спали. У него единственного была возможность убить. Тем более что спал к тому моменту и потерпевший, впоследствии ставший мёртвым. Пока он не спал – его было убить сложнее. А заснувшего – возьми и убей.