Черная обезьяна
– Не-не, ребята, у нас тут еще золотой дождь по плану. Пару минут подождите. Оксан, сколько у тебя обычно длится золотой дождь? – громко спросил я.
– Открывай, ты, долбоёб, – снова повторили негромко за дверью.
Я вернулся в комнату. Скуластая улыбалась, светло глядя пред собой и покусывая губы.
В дверь начали бурно стучать, долбить и колотить.
Подмигнув скуластой, я рванул на себя балконную дверь…
…и когда уже висел на руках, пытаясь примериться, куда бы спрыгнуть повеселей, услышал, как девка закричала:
– Он с балкона! С балкона спрыгнул! На улицу бегите!
Она рванулась за мной на балкон, но растерялась: то ли бить меня по рукам, чтоб я отцепился, то ли, наоборот, схватить за кисть и не отпускать.
Но я уже был на земле.
На улице меня встретил нежданный, остроклювый дождик – и снова противно запахло рыбой. Как будто где-то неподалеку лежала скисшая и старая рыбацкая роба…
Пока я принюхивался и думал, куда мне лучше бежать – налево или направо, меня крутануло и бросило на асфальт.
– Три штуки гони, ты! – сразу приступили к делу трое горбоносых. – Все деньги гони, блядь! Мы тебя уроем сейчас! Трахнем тебя сейчас!
Я вытащил из кармана деньги, смял и бросил в лужу рядом с собой.
– Ты, сука! – сказал кто-то из них, и я получил острым ботинком в ухо.
– Что у тебя с лицом? – Аля раскрыла свои темные, как сливовое варенье, глазищи.
– Наступили.
– Кто?
– Нацменьшинства.
Когда очнулся, проверил первым делом, на месте ли брюки, брючный ремень. Мало ли что у них на уме. Может, правду обещали.
Ремень на месте. Брюки на мне. Даже паспорт в заднем кармане остался.
Денег в луже не было.
Зачерпнул из лужицы, приложил к уху, в голове сразу же как будто море поднялось – вверх и разом, с грохотом, огромное – и упало на дно, где сидел я. Залило видимость на минуту.
Посидел, царапая асфальт левой рукой и подвывая. Темное сползло с одного глаза, со второго еще нет. Я опять увидел лужу.
Бережно, двумя пальцами, еще раз потрогал ухо: оно было как раскаленная спираль, в ушной раковине можно печь яйца. Шмыгнул носом и понял ко всему, что нос у меня огромный, не умеющий вдыхать, заполненный черной (откуда-то знал, что черной) субстанцией, но если я попытаюсь высморкаться, у меня разломится напополам ухо и выпадет в лужу тот глаз, что открывается.
Одной рукой я придерживал ухо, не прикасаясь к нему: сделав ладонь ковшиком, накрыл его, будто оно было большой мясной бабочкой или, например, лягушкой. Ухо мое ухо, о!
Другой рукой я медленно и почти с нежностью вытягивал из одной ноздри нечто длинное, витиеватое, действительно черное, очень тягучее и никак не кончающееся. В испуге я косил единственным глазом на то, что извлекается из ноздри, и пугался увидеть второй глаз, который постепенно на этих странных нитях я неожиданно вытащу из черепа. Глаза все не было, зато кроваво-слизистая косичка, наконец, кончилась, и теперь предстояло отлепить ее от пальцев. Опять счистил об асфальт. «Это пожарить можно», – подумал мечтательно.
Не раскрывая уха, встал на колено, упор, подъем, море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, спасла стена, так бы упал. Горячий затылок и в меру прохладный кирпич, как вам хорошо вместе.
Пошли, ты.
Пошли, разве я против.
И не надо на меня так смотреть, товарищ женщина.
Никому не надо.
Только одной даме я сейчас покажу, как я выгляжу, мы очень любим, когда женщины пугаются. Входим, волоча кишки за собой. Милый мой, что у тебя с кишками, отчего они так волочатся за тобой? Ерунда, не обращай внимания, со мной и не такое бывало.
Надеюсь, что очевидное различие формы моих ушей не станет препятствием для попадания в метро.
Мы познакомились с ней в метро. Она спускалась на эскалаторе, я поднимался и разглядывал девушек, которые делали вид, что меня не замечают.
Алька сама елозила своими веселыми глазищами по соседнему эскалатору, как будто там потерялся ее добрый знакомый.
Мужик у нее тогда был, чего она искала в метро, непонятно.
Я вперился в нее и смотрел – чуть не сломал шею, оборачиваясь. Она все это видела, и забавлялась этим, и в последнее мгновение оглянулась и показала язык.
Слизнула меня с эскалатора.
Я бросился вверх, бегом, бегом, бегом, извините, еще раз извините, с каким бы, а, удовольствием я бы взял твою, тетка, огромную сумку, мешающую мне бежать, и киданул вниз, чтоб она загромыхала туда, спотыкаясь на каждом фонаре… вот мы уже наверху, а там, черт, выход на улицу, махнул дверью, едва не зашиб идущего за мной, пробежал вдоль каменной стены, снова вход в метро, черт, нет жетона, влез без очереди, сдачу оставил железной тарелке, поскакал вниз, ничего не видя, когда глаза поднял – поперхнулся: стоит внизу, ждет, машет ручкой, смеется.
«Твою-то мать, может, она спутала меня с кем?» – подумал.
– Привет, мы что, знакомы? – спросил.
– Еще нет. Алька, – сказала она.
Она была вся такая как слива, которую хотелось раздавить в руке и есть потом с руки все эти волокна, сырость, мякоть.
– Ну. А ты кто? – Загорелая, щеки у нее – как настоящие щеки, а не просто так, кожа, губы сливовые, язычок маленький и, кажется, твердый, как сливовая косточка. – А?
Кто я, блядь, такой.
С чего начать: глаза, уши, печень, сердце. У всего своя биография, свои воспоминания, свое будущее, до определенного момента разное.
С какого места приступим, у меня еще много мест.
Мы, ребенок я и моя семья, жили в двухэтажном доме старого фонда, на самой-самой окраине столицы; отсыревший, гнилой, тяжелый, полный копошащейся живности, дом был похож на осенний гриб.
На чердаке нашего дома жили голуби, очень много. Ночью было слышно: гурр, гурр, гурр – прилаживаясь спать, они разговаривали друг с другом на каком-то своем иврите.
Когда я просыпался, уже никто не гуркал, голуби улетали поклевать, побродить в лужах, поковыряться в семечках; в доме было тихо и очень солнечно. Сначала солнечно через закрытые глаза, потом прямо в открытые – как из ведра.
То есть последними засыпали уши, глазам уже было всё равно; а просыпались первыми глаза, уши еще ничего не соображали, только хруст подушки, быть может.
Зверья в доме еще не водилось, я шел босиком к туалету, вот еще один орган появился, доброе утро тебе.
Потом бегом в кровать – холодно, мурашки по детским лопаткам, большие, быстрые и рассыпчатые, как крупа.
По дороге несколько игрушек из деревянного ящика с собой в кровать – почему-то больше всего я любил белого пластмассового зайца с черными глазами, только его и помню до сих пор. Он был полый, в одном месте продырявленный, уши сросшиеся, стоят, как галуны у гусара, еще усы такие – можно пальцем трогать, неровные, как старая болячка.
Заяц играл с другими игрушками – видимо, солдаты еще были, большие, прямые, бестолковые. Почему-то мне было всё равно, что огромные зайцы воюют с солдатами, – никаких моих представлений о мире это не нарушало.
Наигравшись, вставал опять, включал телевизор, там было два канала, первый и второй.
Переключать программы надо было пассатижами, они лежали на столе возле.
Бывший переключатель тоже тут находился, расколотый на две части, отец никак не находил времени склеить, а может, и нельзя уже было склеить, но мать жалела выкидывать деталь.
В телевизоре показывали сельское хозяйство, краны, дирижеров, иногда врачей.
Сжимал пассатижи и щелкал, пока не надоедало: дирижер и трактор, скрипач и рожь, виолончель и комбайн…
После тракторов и скрипок хотелось есть.
На столе стояло молоко, в черной, прожженной, как царь-пушка, сковороде лежали нежнейшие сырники – мама.
Стук в окно – знал, кто стучит, но всегда пугался в первые мгновения.
Стучал сосед, на год старше меня, звали Серый – а как его еще могли звать? Также был Гарик, прибегал с другой улицы, весь в веснушках, на три года старше нас, лукавый, матерщинник.