Черная обезьяна
– Нет.
После нашего с ней знакомства, как я догадываюсь, она набрала в поисковике мое имя, чтобы узнать, кто я, блядь, такой. Все узнала, там даже фотографии детей есть, обоих.
Стоят, розовые как ангелы, посреди двора, у него кукла, у нее трактор, они все время отнимают друг у друга игрушки.
В тот день я написал ей эсэмэску: ну, что, мол, ты приглашала в гости.
Она не отвечала минут семь.
«Раздумала?» – не унялся я.
«Господи, какой ты нетерпеливый, – написала она. – Приходи, я очень жду».
Решилась.
Когда открыла дверь, лицо у нее было очень серьезное, даже злое, но как будто вовнутрь злое, к себе. Я отдал ей цветок, она его безо всякой эмоции уронила куда-то в ботинки и, сжав пальцами мой затылок, сильно поцеловала в рот. Не просто поцеловала, говорю, а именно поцеловала в рот – именно так. И язык был твердый и упрямый.
Потом рывками содрала с себя джинсы, на ногах остались красные полосы – как будто упала об асфальт с велосипеда, – и, повернувшись спиной, опустилась на пол. Я погладил правую пятку правой рукой, а левую пятку левой. Между пятками расстояние было сантиметров сорок.
Как будто ей хотелось не просто это сделать, а как можно хуже, диче, чтоб потом обратно не возвращаться.
Вокруг стояли ботинки вроде как ее недавно съехавших с квартиры родителей, потные отцовские тапки, пахло гуталином, висела ложка для обуви.
В зеркале справа отражался я, одна башка, профиль. Сначала на себя было отвратительно смотреть, а через несколько минут привык.
– …А я всё время думаю, что убил кого-то, Аль. Вглядываюсь в людей. «Тебя убил, нет?» – думаю. «Не тебя? Так кого же?»…Ты точно никого не убивала?
– Нет, – твердо выдохнула она.
– Ну, нет так нет, Аль. И я нет. Все мы нет.
Пронес мимо жены ощущение полного физического опустошения, заперся в своей комнате. Тут же зазвенел домашний телефон, пришлось вернуться.
Это главный, кому ж я еще нужен.
– Ну что там? – спросил он, захохотав.
Захотелось потрясти трубкой, чтоб высыпать оттуда все это разнообразное клокотание. Вместо этого я вкратце пересказал про седой чуб, живого Салавата и белый халат.
– Это твой родственник затеял там, – до слез заливался главный.
Я поглядывал на себя в зеркало, иногда поднимая брови, иногда опуская. Ухо саднило, ссадина лоснилась, как намасленная. Надул щеки, выпятил губы, сдвинул вбок, насколько мог, скулы. Скосился вниз, увидел, как мои двое стоят в неслышно раскрытых дверях, зачарованно вглядываясь в меня.
– Он мне никакой не родственник, – странным от искривления лицевых мышц голосом начал говорить я, но главный меня не слушал.
– Ладно, сохрани себе в памяти этот сюжетец, – засмеялся он. – Может, пригодится.
На самом деле Шаров жил когда-то на соседней с нами улице.
Дружки называли Шарова – Вэл, это я помню. В те времена, когда кликухи и погонялы были просты и незамысловаты, как лопухи, имя Вэл – звучало.
Рос он, между прочим, с мачехой. Родной отец его, из горцев, давно и безвозвратно исчез; много позже ходили слухи, что отец стал полевым командиром, проявлялся в первую ичхерийскую войну; но это всё враньем было – отец смирно себе жил в ряжской деревне с новой женой, разводил овец – вот, собственно, и всё, что в нем было горского.
Когда я пошел в школу, Шаров уже оттуда выбыл, хотя я отчего-то помню, как на моей линейке первого сентября он вдруг объявился в толпе родителей, любовавшихся на своих деток, – подошел, постоял, посмотрел на всех и пропал. Такое в жизни случается иногда – произойдет вроде бы совершенно никчемное и бессмысленное событие, автобус какой-нибудь самый заржавелый проедет или под ногами разбегутся голуби, и один взлетит, – короче, полная чепуха, но отчего-то западет в память и лежит там, ненужная.
Шарова я тоже так запомнил: вот он зашел в толпу и вот он ушел. И больше не вернулся на соседнюю улицу. А чего, там мачеха, зачем ему. Она, по-моему, еще раз замуж вышла, хотя не уверен.
Потом я увидел его в новостном выпуске, он располагался за самым длинным государственным столом, и почти во главе его.
Можно вложить смысл в нашу встречу на линейке – но его там нет.
Неудачно покосив от армии в психушке, а после еще и отслужив, я вернулся домой.
Немного поучился в разных местах, влюбился, женился, родил двоих детей, однажды ночью сел за стол и аккуратными буковками набрал страницу текста.
Утром перечитал и не огорчился.
За три года я написал три политических романа: «Листопад», «Спад», «Сад», – ожидался четвертый, и я спускался в него, как в скважину. Первые три Шарову понравились, мне передавали, даже Слатитцев как-то об этом обмолвился, пытаясь нарисовать хотя бы одной стороной лица улыбку, но получилась почти уже судорога.
У Шарова-политика была одна странность, на которую мало кто обращал внимание: он не только не имел друзей, но никогда не пытался создать свою, как это называют, команду. В какие высокие коридоры он ни попадал бы, за ним не тянулись знакомые со времен обучения и службы.
Кажется, ему нравилась эта его самодостаточность, эта, в некотором смысле, о да, завершенность.
Шаров был уверен: достаточно и того, что его собственными поступками движет близкая к идеальной целесообразность.
Целесообразность заключалась в том, что он стремился добиться наилучшего результата с имеющимися средствами и с наличным человеческим материалом. То, что это был далеко не самый лучший, а, напротив, просто чудовищный человеческий материал – и власть составляли люди пошлые и неумные, – ничего не меняло.
Шаров относился к себе с уважением, это было заметно; а если нет и не может быть людей, достойных уважения в той же степени, какая, в конце концов, разница, с кем работать?
В верхах давно уже никого и ничего не могло удивить. Шаров мог знать о том, что министр образования нездоров психически, министр внутренних дел причастен к торговле человеческими органами, а министр финансов на личном автотранспорте задавил насмерть женщину, – и не сделать ни малейшего движения во имя наказания этих людей.
Это было нецелесообразным и, более того, не имело хоть сколько-нибудь серьезного значения.
…Обо всем этом я привычно и без малейшего раздражения подумал, сдувая щеку, прибирая язык и возвращая глаза на место. Едва лицо стало нормальным, думать о Шарове сразу расхотелось.
Объяснение собственно природой человека любых, в том числе несколько выдающихся за пределы допустимого, поступков нашей неплеменной аристократии давно так или иначе устраивало всех – или почти всех.
Я, наконец, снял свои оранжевые носки.
Алька все время смеялась над цветом моих носков. Ничего смешного.
Запинал их поглубже под стол. Если не запинать – завтра будут висеть сырые на батарее. Все мои радужные носки постоянно висят сырые на батарее. Носить их некогда, они постоянно сохнут.
Включил комп, снова залез в ссылки по велемирской истории. Ищут пожарные, ищет милиция… Всё то же самое, ничего нового. А, нет. Недоростки, оказывается, успели еще на выходе из подъезда порешить двух милиционеров.
«…старшина Филипченко и стажер… были обнаружены на ступенях…»
«…Филипченко… Филипченко…» – пошвырялся я в своей памяти, как в мусорном баке.
«…более тридцати ранений и семь переломов у старшины… стажер… перелом основания черепа… перерезано горло…»
Неожиданно услышал дыхание за спиной.
– Ты где была? – я встал, заслонив спиной экран.
– Спала, – ответила жена.
Я философски цыкнул зубом.
В комнате было темно, она не видела моей изуродованной морды.
– Чего ты там смотришь?
– Работаю.
«Если она попробует заглянуть мне за плечо – оттолкну ее», – подумал я, покусывая губы и елозя глазами туда-сюда.
– Я тебе мешаю? – спросила она тихо.
О, этот умирающий голос. Дайте мне какой-нибудь предмет, я разъебашу всю эту квартиру в щепки.
Не глядя нашарил рукой включатель и загасил комп.