Весна незнаемая, кн. 1: Зимний зверь
– Да уж посмотрю, что за личивины такие! – Громобой усмехнулся. О лесном племени, воюющем под звериными личинами, он кое-что слышал, и оно казалось ему скорее потешным, чем опасным.
Подросток ушел назад к дому, а Громобой отправился вниз по руслу ручья. Земля дремичей теперь осталась позади. Перед ним расстилались личивинские леса, которые в глазах говорлинов были вовсе не обитаемы людьми и казались какой-то глухой страной злобных духов. Много дней подряд Громобой не видел ничего, кроме снегов, черных и серых стволов, зеленых еловых лап, звериных следов, древесного сора на белом снегу, сбитого птицами, чешуек от шишек, вышелушенных белками. В этих местах дичи было в изобилии, и ни разу Громобою не пришлось ложиться спать, не поджарив зайца или глухаря. Казалось, он один на всем свете, как тот первый человек, которого Сварог [11] вырезал из дубовой чурочки и пустил обживать огромный, ждущий живого тепла белый свет.
Пустынность, полное безлюдье этих лесов не угнетали Громобоя, а, наоборот, успокаивали и каким-то непостижимым образом помогали осознать свое место в мире. Много, много дней подряд чувствуя себя единственным человеком на всем белом свете, он все больше утверждался в сознании своей силы. В нем день ото дня крепло то самое сознание, которое в него не раз пытались вложить еще в Прямичеве: что он, такой вот, родился на свет не зря. Ему говорили это Вестим и Зней, старуха Веверица и князь Держимир, но только теперь Громобой, не вспоминая чужих наставлений, стал верить в это сам. Какой-то частью души скучая по людям, он все больше хотел что-то для них сделать, а это желание дает и силы. Далекий человеческий мир, скрытый за глухими пространствами безлюдных лесов, ждал от него дела, и Громобой шел к этому делу. Убежденность в своем предназначении вырастала откуда-то из глубины души сама собой, а именно такая и бывает крепче внушенной извне. Именно сейчас, с утра до вечера измеряя лыжами, которые тот провожавший его подросток называл просто «лосиными ногами», неизмеримые лесные пространства, он с небывалой прежде полнотой ощущал себя Перуном, вместилищем горячей и бурной силы небесного огня. Живой человек среди безмолвных снегов – Сварожья искра в непроглядной Бездне. [12] И сама эта сила, составлявшая его существо, вела его вперед. Он должен был идти именно потому, что родился таким, а не другим.
Несколько раз он встречал поселения тех самых личивинов, о которых столько слышал, но ожидаемых приключений не происходило: он никого не трогал, и его никто не трогал. Над рекой вставали длинные бревенчатые дома под дерновыми крышами, с рогатыми лосиными черепами на коньках, выбегали с лаем небольшие, но сильные, пушистые, с умными острыми мордами охотничьи собаки, подростки отгоняли их, тараща на чужака черные, круглые от любопытства глаза. Однажды – дело было под вечер – на шум вышли две женщины с длинными черными косами, красиво блестящими поверх серой и рыжей шубы мехом вверх, и знаками позвали Громобоя в дом, показывая на закат и в землю: дескать, скоро солнце спрячется совсем. Мужчин в доме было мало – как видно, ушли на охоту, и у огня трех земляных очагов, на низких деревянных помостах, что тянулись плотно вдоль стен, служа и столами, и сиденьями, и лежанками, копошились в основном женщины, старики, дети. Громобоя покормили похлебкой из рыбы, дали кусок хлеба, в котором ясно ощущался привкус растертой сосновой коры. Разговаривать с ним никто не пытался, только дети все таращили глаза на его оружие. Наутро Громобой пытался вручить одной из женщин стрелу с хорошим железным наконечником в уплату за гостеприимство, но она замахала руками и стала знаками изображать охоту: самому, дескать, пригодится. И проводила его обратно до реки, делая мелкие благословляющие знаки и приговаривая по-своему: «Укко-Скууро, этси Ауринко-Тютар! Оннэа маткалле! Тойвотан менеетюстэ!» Громобой ничего не понял, но, уезжая, мысленно пожимал плечами. И какой дурак придумал, будто личивины – оборотни и злые духи? Люди как люди. Всем бы такими быть.
Не раз вдалеке, особенно ближе к ночи, над молчащим лесом разносился волчий вой, не раз поднимались метели, так что два или три дня Громобой был вынужден, прервав путь, отсиживаться в шалаше из еловых лап, а потом откапывать себе выход на волю, как медведь из берлоги.
Но и сидя в полутемном шалаше, и на бегу через лес под серым низким небом, он часто думал об одном и том же. Мучительно хотелось знать: кого же он потерял? Никогда раньше Громобой не был склонен к размышлениям – он был достаточно умен, чтобы быстро усваивать все, что относилось к нему, но недостаточно любознателен, чтобы усиливаться постигать все то, что к нему отношения не имело. Нынешний же случай был совсем особенным.
Он очень хорошо знал ту девушку, которая привела его к дубу и исчезла, оставив только следы на снегу. Солома и Долгождан уверенно описывали Веселку с Велесовой улицы, Хоровитову дочь, но Громобой не мог ее вспомнить. Он отлично помнил Прямичев, и Велесову улицу, и купца Хоровита, и его жену, и детей, и кое-каких девок по соседству. Никакой Веселки он не помнил, и черты ее лица и нрава, как ни старался изумленный Солома их втолковать ему, не вызывали в его памяти никакого образа. Уж слишком это все напоминало басни о невиданных красавицах, что живут непременно за морями, если вовсе не на небе. «Да лицо-то у нее как и белый снег, у нее щеки будто алый цвет, очи ясны у нее, как у сокола…» Короче, руки в золоте, ноги в серебре, во лбу звезда – это кощуна [13] какая-то, а не жизнь. Все было не то.
Самое загадочное, что «не то» в описаниях Соломы означало, что в душе Громобоя жило что-то другое, какое-то таинственное «то», которое он и потерял возле того дуба. То легкое облачко, что мерещилось ему во время беседы с Мудравой, поселилось где-то возле сердца и теперь шло вместе с ним через эти бесконечные зимние леса. Его не оставляло сознание, что без своей пропавшей спутницы он и сам стал каким-то ненастоящим. И чем сильнее он ощущал в себе Перуна, рожденного оживить и освободить эти леса от ледяных оков Зимерзлы, тем острее становилось сознание этой утраты и необходимости ее восполнить. Сам путь его имеет смысл только в одном случае – если ведет к ней. И Громобой бежал и бежал по руслу окованной реки на «лосиных ногах», и ему помогало уверенное ощущение, что с каждым шагом он приближается к ней. Он не знает ее лица, но он не пройдет мимо нее. Он не может сбиться с пути – в какую бы сторону он ни повернул, он неминуемо придет к ней. Их встреча неизбежна, она предопределена их внутренней сутью, так же очевидна, как само их существование. Громобой никогда не смог бы выразить в словах эти тонкие и сложные ощущения, но в его душе они были слиты и сплавлены в какую-то золотую стрелу, которая указывала ему путь.
Мало-помалу лес расступался, река становилась все шире. Лыжи пришлось снять и вздеть за плечи: на открытом месте весь снег со льда сдувало ветром, и, несмотря на частые снегопады, здесь идти пешком было легко – по ровному месту, как по скатерти. И однажды Громобой обнаружил, что идет по широкой, в два перестрела, [14] ледяной дороге, а лес по берегам, все это немереное время нависавший над головой, смирно отступил и смотрится неразличимой серо-снежной стеной. Все указывало на то, что близко устье реки.
Когда Стужень кончился, Громобой не сразу это заметил. Ему показалось, что лес просто кончился и он вышел на луг, неоглядно широкий, как те проклятые Поля Зимерзлы. Ветер на открытом пространстве накинулся на него с яростью, словно зверь, изголодавшийся в пустом месте и наконец-то учуявший хоть одно живое существо. Впереди возвышалась снеговая стена и преграждала ему путь.
«И унес Змей Огненный ее в горы ледяные, горы крутые, железные…» – неведомо откуда всплыли слова какой-то стариковской басни. Громобой остановился, недоумевая, как же обходить эту гору, и вдруг заметил на ее вершине густой лес. И только тут до него с опозданием дошло: да он же выбрался на Истир! Этот «луг», по которому он идет, – это замерзший Ствол Мирового Дерева, а гора – его противоположный, крутой берег. Он был на священной реке, матери всех говорлинских племен, и она лежала перед ним как прямая дорога в небеса.