Новиков-Прибой
«День был, несмотря на позднее осеннее время, очаровательный, небо ясное, воздушное течение чуть-чуть заметно; игривые солнечные лучи уже не изнуряли вас своим зноем, как это бывает среди лета, а, обливая своим ярким, но мягким светом, как-то нежно ласкали. Само солнце, купаясь в небесной лазури, казалось, радостно трепетало, наполняя и вашу душу каким-то чувством радости, восторга. Умилительно и весело становится на душе в такое время. Мысли отрываются от всех земных пошлостей, к которым они почти всегда так прикованы, и парят в неведомую даль поднебесья». В такую погоду, как пишет автор, «хочется верить в Бога, хочется верить в его правду».
Собравшиеся у Дома трудолюбия, по мысли автора, «пришли сюда с одной лишь целью, а именно: просветить свой бедный ум, озарить светом свою тёмную душу и этаким образом открыть новые пути к добру и истине». Но путь «к добру и истине» был перекрыт неожиданным объявлением: «Матросы и солдаты сейчас же могут уходить домой, так как ни в каком случае в школу приняты быть не могут». И вот около сорока матросов, пришедших на занятия и не получивших никаких разъяснений по поводу отказа им в знаниях, понуро отправляются по экипажам. Разговоры их сводятся к одному: правителям не нужен просвещённый народ.
«Им вот наши руки, — говорит один из матросов, — наша сила нужна, да, а не грамота… Ладно, пусть пьют из нас кровь, пусть выжимают последние из нас соки да строят каменные хоромы и катаются на рысаках, но ведь придёт же когда-нибудь время, что этого ничего не будет, что будут на земле все грамотные. Тогда уже не обманет один другого. Нет, брат, шалишь. Только вот что я, братцы, думаю: и поругают тогда нас наше потомство, вот, скажут, дурачьё, вот ослы были, что терпели всё и…»
Но тут заговорил другой матрос:
«А теперь, братцы, послухайте меня, что я вам скажу. Пойдёмте-ка лучше с горя махнём по одной, другой, третьей, ну, словом, и так дальше. А тогда, смотришь, можно пойти и в школу, но только совсем в другую, где наше вам почтение, и для нашего брата отказа нет… Прямо в объятие… А то тоже, лезем куда. Дома вить ошмётком щи хлебали, а тут, на-ко вот, захотели книжной премудрости. Где уж нам со свиным рылом да в калашный ряд лезть. Видно, как мы росли во тьме, так и сдыхать будем во тьме, вот что».
«Слушая эти, полные глубокой и грустной иронии слова, тоскливо становится на сердце, — пишет автор и размышляет о своих товарищах: —…Я вполне уверен, что многие из них найдутся такие, которые поступят именно так, как говорил этот последний, т. е. „махнуть“ по одной, махнуть по другой, третьей — и намахаются, как говорится, до чёртиков: после чего пойдут в другую школу, именуемую „домом разврата“ или „публичным заведением“, где примут их прямо в объятия. <…>…так пропадают даром самые лучшие молодые силы, добрые энергии, благодаря которым сколько бы пользы можно принести на благо общества».
Эти печальные раздумья перерастают в обличение сытых и благополучных граждан:
«Наша интеллигенция часто жалуется на то, что им скучно жить, что им нечего делать. Мне кажется, было бы вернее, если бы они говорили, что им ничего не хочется делать и что они вовсе не нуждаются ни в каком деле, так как хорошо могут жить на готовые капиталы, унаследованные ими от своих предков. А то как можно говорить, что нечего делать, когда перед вами целые горы непочатого дела, пустуют целые поля плодородной почвы! На ваших глазах утопают люди в пороках, невежестве, пьянстве, а вы, не протягивая им руки помощи, лишь клеймите их своим презрением и, смотря на них с высоты своего величия да хлопая глазами, жалуетесь да плачете, как евреи у Иерусалимской стены, что вам нечего делать».
«Эскизы о воскресной школе…» были написаны в 1904 году и ясно передают настроения баталера Новикова — «политического», который успел уже к этому времени за свои взгляды побывать в тюрьме.
Вернёмся к истокам этих взглядов.
С Иваном Ефремовичем Герасимовым, студентом Петербургского университета, который преподавал в воскресной школе, а под именем Ивана Орешина часто публиковался в газете «Кронштадтский вестник», Алексей Новиков близко сошёлся буквально с самого начала их знакомства. Именно от него, а также от двух его сестёр, которые тоже преподавали в школе, Новиков стал в скором времени получать нелегальную политическую литературу. О том, как постепенно растёт общий культурный уровень и как формируется политическое сознание бывшего тамбовского крестьянина, свидетельствует переписка матроса Новикова со своим учителем и наставником Герасимовым. Большое письмо, написанное в ноябре 1902 года, Алексей Новиков начинает так:
«Прежде всего, дорогой мой учитель, позвольте поздравить Вас с окончанием университетского курса…
По-моему, нет лучше, нет выше, нет чище той должности, как учительская, на которой трудно даже представить, насколько может быть доволен и счастлив человек, когда, понимая всю важность науки, он увидит, что семя, брошенное им в молодые сердца, обратилось в обильные плоды. Ни на каком служебном поприще нельзя так много служить на пользу человечества, как на педагогическом…
Каждое человеческое существо чувствует потребность в науке, но жаль, что эта великонравственная потребность при тяжёлых жизненных условиях парализуется, а вместо неё появляется другая, более низкая, как борьба за существование. У нас в России ещё много придётся положить труда, чтобы поставить всех на почву прогресса, восстановить в каждом потребность в науке, пробудить дремлющие сердца, так как сонным свет не нужен».
В своём исследовании творчества Новикова-Прибоя Л. Г. Васильев [7] сравнивает два письма, написанные почти одновременно. В письме родным от 5 сентября 1902 года заботливый и понимающий, чем утешить сердце матери, сын подробно рассказывает о своих хороших отношениях с «начальством». А в письме Герасимову Алексей Новиков признаётся: «В голове всё перепуталось и получился какой-то хаос. Весь смысл своей жизни я потерял. Ранее я работал, как вол, и ничего не рассуждал: для чего работаю, для чего живу и т. д. Теперь ко всему отношусь скептически, одного шагу не могу шагнуть без сомнения».
«Этот скепсис, — пишет Васильев, — был у Новикова началом патриархальных представлений, началом его перехода к революционному миропониманию». С этим утверждением невозможно не согласиться, и в этом убеждают нас не только другие строки из этого же письма, но и вся последующая жизнь баталера Алексея Новикова.
В письме Герасимову он продолжает рассуждать: «Куда идёт весь продукт труда нашего? Ранее я думал, что это всё так и надо и не может быть иначе, а теперь явилось какое-то сознание, и я вижу, что моим трудом злоупотребляют те, кому необходимо надо разукрасить свою грудь, плечи и т. д.».
«Какое-то сознание» толкало молодого матроса всё больше и больше погружаться в книги. «Дарвинизм», «Происхождение органического мира», «Доисторический человек»… А ещё Горький, Толстой… Это вам не «Бова Королевич»…
Прочитанное словно снимало пелену с глаз, но при этом воспринимать жизнь — сложную, многомерную, необъяснимую в своих противоречиях — становилось всё труднее. И книги не давали ответа на все вопросы, а рождали новые, погружая в манящую бесконечность знания, как в загадочную бесконечность Вселенной.
Через два года службы выпало матросу Новикову съездить домой на побывку. В «Цусиме» он напишет об этом так:
«Это было ранней осенью, когда зелень уже начала покрываться багрянцем и золотом. Моё появление в семье было праздником и для меня, и для моих родных. Все жители села приходили полюбоваться матросской формой, невиданной в наших краях: фланелевой рубахой с синим воротником форменки, брюками клёш навыпуск, серебряными контриками на плечах, атласной лентой, обтягивающей фуражку, золотой надписью — название корабля. Дети старшего брата, Сильвестра, а мои малолетние племянники и племянницы — Поля, Егор, Маня, Анета, Ваня, Петя — смотрели на меня с таким удивлением, как будто я свалился к ним с неба. И сыпались бесконечные вопросы: широкое ли море, какова его глубина, видел ли я в нём трёх китов, на которых держится земля, какой величины корабль, на котором я плавал. Я объяснял им, а они от изумления восклицали:
— Ой, ой! Месяц нужно плыть до берега!
— Вся колокольня наша может утонуть! Ух!
— Эх, вот так корабль! Всё село наше может забрать!
А моя мать помолодела от радости. Она каждый день наряжалась в платье, в котором ходила только в церковь. Я смотрел на неё и думал: „Где предел материнской любви?“ Она приберегла для меня бутылку малинового сока, совала мне яблоки или горячие пышки. Но больше всего меня удивило её обращение со мной на „вы“. Я протестовал против этого, но она отмахивалась руками:
— Нет, нет, Алёша, и не говорите. Я ведь из Польши. Все правила знаю побольше, чем здешние женщины. А вы теперь вон какой стали. Ни в одном селе такого нет.
Она думала, что я нахожусь в очень больших чинах, и я никак не мог разубедить её в этом.
— Ах, господи, не дождался старик сына, помер. Что бы ему ещё два с половиной годочка протянуть! Вот уж он был бы вами доволен…
Ласково, как отдалённый напев скрипки, звучал для меня её голос, а кроткие голубые глаза мерцали радостью».