Вдали от Рюэйля
— Вы хотите сказать, бедный Жак. Она никогда меня не любила. Ведь в письме она вам наверняка не писала, что любит меня.
Доминика не ответила. Жак продолжил:
— Вы помните наши прогулки по лесу Сен-Кукуфа и Валерианову холму[125], а позднее купания в Сен-Клуйском клубе и теннисные партии у ваших друзей в Сюрене? А сколько еще очаровательных воспоминаний? Камилле было на все это наплевать. Мы никогда об этом не говорили. Она совершенно не сентиментальна, вы не знали? А потом, мадемуазель Камиллы Маньен для нее больше не существовало, осталась одна лишь Рожана Понтез.
— Она талантлива?
Он пожал плечами:
— Не высший класс. Уровень провинциальных гастролей, не больше. Максимум, первое отделение в «Пети Казино»[126], ну а в «Европейце» даже не знаю.
— Бедная Камилла, — вздохнула Доминика.
— Вредина, вот и все, — сказал Жак.
— Тогда вы должны недолюбливать и ее сестру.
— Это не одно и то же. Вовсе нет.
— Правда? Жак, я всегда чувствовала к вам дружеское расположение.
— Вы не всегда его выказывали, когда мы были детьми, — рассмеялся Жак.
— Но ведь мы уже не дети.
— Какую фигню, ой, простите, какую чушь я нес, когда был ребенком.
— Это почему же?
— Ну! Я тогда рассказывал Камилле всякие небылицы. Я строил невероятные прожекты, и эта стерва все припомнила мне позднее, когда я стал всего лишь бедным комедиантом. Она вспоминала мои детские россказни и пересказывала их мне, чтобы унизить. Она хотела меня раздавить. Она напоминала мне, что когда-то я представлял себя Папой Римским, академиком, императором! А поскольку я никем из них не стал, то ей было над чем посмеяться. Она никогда не отказывала себе в этом удовольствии, а в итоге выставила меня за дверь. Но знаете, Доминика, что происходит сейчас? Что происходит со мной? Я становлюсь смиренным, я хочу стать смиренным. Не скромным. Смиренным. Впрочем, это очень трудно, очень сложно. Совсем не просто. Я и сам не очень хорошо понимаю. Но я и так достаточно вам наговорил, по крайней мере на сегодня.
Он улыбнулся:
— Благодарю вас за то, что вы выслушали меня с таким вниманием.
Он встал.
— Неужели вы уже уходите?
— Простите меня…
— Ведь вас нигде не ждут, я уверена.
— Это правда.
— Жак, побудьте еще немного. Объясните мне, что вы называете смирением.
— Я не знаю. Да я вообще мало что знаю.
— Это ведь и есть смирение, нет?
— Возможно. Но понимаете, вся загвоздка в том, что назвать себя смиренным значит уже не быть таковым, даже подумать об этом значит уже таковым не быть[127]. Язык мешает. А я только начал.
— Начал что?
— Ну… ничего. Это.
Он придумывал на ходу, по мере того как говорил. Он уже не очень хорошо понимал, куда это его заведет. Ему следовало перевести дыхание. Он уклонился.
— Кто этот мсье Морсом? — спросил он ни с того ни с сего. — Может, это нескромный вопрос.
Она пригласила его прийти в следующий раз на ужин. Он согласился: как-никак сэкономит на кормежке, и откланялся.
Он спустился по авеню Версай до ворот Сен-Клу, чтобы сесть в метро и доехать до дому, где перед спектаклем он ужинал разогретым на жире рисом, который заготавливал сразу в большом количестве и которого хватало на целую неделю. Он не ходил в рестораны и почитал себя вегетарианцем. К тому же принял решение пить только воду, но никак не решался отказаться от табака. Что касается плотской любви, то отставка, которую ему дала жестокая Камилла, расстроила его до такой степени, что он не испытывал более никакого желания. Но все это относилось скорее к диете, чем к смирению. Первый акт подобного свойства он совершил по дороге на ужин к Доминике. Он опаздывал без какой-либо явной причины и в переходе на станции Марбеф толкнул какого-то коротышку, который завопил ему вслед. Жак обернулся, чтобы рассмотреть хама, и презрительно показал ему язык. Затем продолжил свой путь.
Он мирно ожидал прибытия поезда, когда на платформе возник и разорался тот самый коротышка. Естественно, Жак не раздумывая ответил ему, чтобы тот отправлялся в задницу, причем не откладывая, и верхом, если пешком слишком низко. Вопреки всяким предположениям, вместо того чтобы ответить классическим «эй, послушайте-ка, вы» и, учитывая внушительное телосложение противника, ретироваться в область умеренных вербальных реваншей, коротышка поднялся на цыпочки и отвесил Жаку пару затрещин. Очевидцы оценили подвиг по достоинству и затихли в ожидании ответной реакции. Ее не последовало. Все были удивлены. Некоторые зрители, слишком глупые, чтобы удивляться, задумались, не воспользоваться ли и им этой неожиданной возможностью, чтобы кому-нибудь вмазать, не опасаясь нарваться на ответный мордобой. При виде подобной трусости присутствующие дамы сделали презрительные лица.
Но Жак в душе ликовал, поскольку первый раз в жизни совершил акт смирения. Чемпион (Франции) по (среди любителей) боксу (в полутяжелом весе) позволил себя побить только потому, что не хотел демонстрировать свое превосходство. От восторженного чувства, которое Жак испытывал внутри, путь во мраке снаружи представился ему надушенным розами. Он прибыл к Морсомам в чудесном настроении. Дверь ему открыла та же самая горничная, он радостно ущипнул ее за бок и прошел в студию, где несколько человек крутились вокруг бара, попивая как-ты-эли. Доминика подошла к нему привлекательная, очаровательная, улыбательная, миловательная. Муж Морсом оказался зажиточным пухляком с фальшиво властным выражением лица. Персонаж не радовал. Что до остальных присутствующих, то Жаку (на момент представления) их имена ни о чем не говорили. Он чопорно поклонился всей этой клике, которая выглядела ох как богато, и принял предложенный ему бокал, дабы не снискать репутацию непьющего сноба, не выделяться и не нарушать самые элементарные правила самого элементарного и самого смиренного смирения.
Какое-то время Доминика составляла ему компанию, затем оставила его бикоз[128] прибытия очередных гостей, которых уже было столько, которых было уже столько! Жак, один на один со своим бокалом, скучал невообразимо и злился, проклиная себя за то, что пришел. Но, поймав себя на этих нездоровых мыслях, он приложил максимум истинно ангельских усилий и принял тошную ситуацию с безграничным спокойствием. Тут, как будто для того, чтобы вознаградить его за эту добровольность, горничная объявила, что кушать подано. За столом оказалось человек пятнадцать: какое торжество! какое пиршество! и в честь чего? кого? просто в голове не укладывается! и так каждую среду? такой обычай? по крайней мере, факт! а почему по средам? И возникал еще один вопрос, на который Жак был не в состоянии ответить: неужели эти люди не знали, что он был бедным и совершенно ничтожным типом? Похоже, что нет. Они говорили ему любезные слова, потому что он играл в пьесе Жана Жироньо, которым в их кругах было принято восхищаться. Разговор проходил в галопирующем ритме и чаще всего оставлял Жака далеко позади. Бизнес его удивлял: он чувствовал себя довольно необразованным и невоспитанным по этой части. Временами, раздирая на куски морской язык или пулярку под соусом Берри[129], он уже был почти готов приобщиться к блестящей плеяде биржевых дельцов[130], которые украшали своими энергичными манишками столовую супругов Морсом. Идея для обдумывания: снабдить такси специальными радио (принимающими) устройствами. Это могло принести сто тысяч франков не преувеличивая двести тысяч возможно триста тысяч и тогда прощай театр и да здравствует свобода, предохраняемая от всевозможных ударов судьбы подушечками с банкнотами[131]. Но Жак не позволял себе увлекаться; как только зарождалась подобная история, он тут же схватывал ее и скручивал ей шею. Смирение требует еще и того, чтобы не переполняло внутри. Удивление, вызываемое этими горделивыми соображениями с онейроцидными последствиями[132], на мгновение прерывало методичное движение вилки и ножа; но лишь на мгновение, после чего Жак вновь принимался с упоением ужираться, пропуская через себя искрящийся золотом поток экономических, промышленных и коммерческих речей приятелей четы Морсом. Изредка — когда заговаривали о кино, вшах или путешествиях — Жак осмеливался подкинуть какую-нибудь застольную реплику, и, как правило, она с хрустом перемалывалась челюстями соседствующих горлопанов. Но Жак не обижался: учитывая свои новые амбиции, он бы сам себя упрекнул в том, что блеснул. Если заходила речь о разнообразных гостиницах и клубах, он затыкался окончательно, поскольку еще не дошел до той стадии, когда предпочитают выставляться на смех, а не удовлетворяться собственной посредственностью. Что касается женщин, они большей частью были склонны к кокетству, возможно, к траханью до одури и, предположительно, к коллективным оргиям. Две-три из них заинтересовались Жаком, поскольку — актер, но, увидев, насколько скромен, оставили в покое. Вся эта компания ужинала очень поздно. Жак выходил на сцену лишь во втором акте, но иногда ему все равно приходилось смываться, не дожидаясь десерта.