Позови меня трижды
– Ой, чо это? А? Опять пустое? – причитали черные полуботинки, безвольно разваливаясь подошвами наружу.
– Сама видишь, касатка, – вздыхали двойные, рыжие носки Макаровны из овечьей шерсти.
– Блондин, червовой масти, – в нетерпении выбивали дробь изящные лодочки.
– Туз трефовый… Пики да пики, да все пиками вниз… Сколько же еще-то можно? – спрашивали не столько Макаровну, сколько саму судьбу стоптанные потертые сапоги, сворачиваясь калачиком.
– Сколько мона, столько и нано! – отрезали виляния в сторону носки Макаровны. – Сколько я тебе говорила, чтобы к королю в казенном доме прислон держала! Любовь-морковь у нее к пустым валетишкам! Сама теперь видишь, кто прав был!
А Катя, глядя на свои подбитые войлоком пинетки, все думала, какая же это страшная штука – любовь-морковь. Она искажала линию судьбы и всегда по картам оборачивалась пустотой. Катя решала, по крайней мере, больше не кушать тертую морковку, чтобы лишний раз не искушать суровую, беспощадную ко всем тетенькам судьбу.
И такими вечерами, когда Макаровна дремала с вязанием в кресле, а под столом сидеть одной было темно страшно, Катя забирала со стола колоду карт и внимательно разглядывала их на диване, пытаясь понять, что же означают эти разрисованные картинки в ее жизни? Макаровна, глядя, как двухлетняя девочка молча сидит, вперившись в даму пик застывшим взглядом, окликала ее и подсовывала книжку с картинками про красавицу-кукурузу, которую от всех напастей спасает молодой комбайнер. Еще у Макаровны была книжка про малютку из хлопка и две книжки про Марью-царевну и гусей-лебедей, да только Катя уже наизусть их знала, даже зажмурившись. Но странное дело, вот на карты она могла глядеть часами. По правде, в нарисованные лица ее заставляла вглядываться тревожная мысль. А почему одна и та же картинка для тетеньки с пятого этажа означает нетрезвого мрачного дяденьку из трамвайного депо, которого Катя два раза видела на улице, а для тети в пушистой горжетке – совсем другого, в фетровой шляпе и синем галстуке? И за каждой засаленной картой со стертыми краями перед ее взглядом выстраивалась вереница людей, как в очереди за хлебом. И Катя думала, кто же вот это решает, кому куда вставать? Макаровна? Или они сами давно уже меж собой разобрались, кому из них в колоде быть валетом трефовым, кому червовым королем, а кому и бубновой дамой?
Сам-четверг
Валет – это, касатка, завсегда одни заботы да хлопоты. Чо-то не припомню от них пользы-то ни какой. А как выпадут все четыре на круг, сам-четверг называется, так и будет у тебя сплошной четверг без субботы и пятницы. Драчки да ссоры. Ты, когда во двор гулять пойдешь, так от мальчиков, которые по четыре собираются, подальше держись, непременно поколотят. Или обидят как-нибудь, точно-точно! Ты до четырех-то сосчитаешь? Нет? Сопля ты, соплей! А вот как они на сердце лягут, так начнутся у тебя одни заботы-заботушки. Не верти головой! И запомни, когда они в короли вдруг выйдут, так следить за ними надо в оба! Что задумано в вальте, то и скажется в короле…
* * *Валетами были пока близнецы, Терех и сам Валет, которого Катя уже знала по ботинкам с подшитой дратвой подошвой, старший брат Саши и Вани по имени Валерка. А всех Валерок в их дворе так, сколько не помнила Катя за свою короткую жизнь, и выкликали на улицу: «Валет! Валет! Выходи!» Этого Валета Катя почему-то заранее боялась, и когда за близнецами заходил старший брат, всегда пряталась под стол, узнавая его по шаркающему звуку ботинок. Поэтому она и не знала, какой же масти этот Валет? Но какой-то грустный голос в ее маленькой, с кулачок, душе обречено подтверждал ее сомнения, говоря, что там, у дверей переминается с ноги на ногу сам Катькин червовый Валет.
Близнецы, которые уже и Катю достали своими капризами и неизменно мокрыми штанами, были точно бубновой и пиковой мастей. Никакого от толка от них не предвиделось – ни в настоящем, ни в будущем. Никуда от них было не деться, надо было их принимать как неизбежное жизненное обстоятельство.
Так, значит, этот Терех – трефовый валет? Макаровна была душевно расположена только к трефовому парнишке в бархатном берете с жидкими усиками. Она утверждала, что это – верный друг и защитник на всю жизнь. Нет, что-то тут не вязалось, не склеивалось. Терех почему-то не укладывался в обычный трех ярусный пасьянс. Да и по его развязному наглому виду нельзя было сказать, что кто-то мог бы предсказать что-то на счет его Тереховских планов и Тереховской верности. И Катя, торопливо семенившая за Макаровной с вышитой подушкой для Тереха, твердо знала, что его лучше не злить, заразу, а то такого леща даст друг и защитник, что неделю под столом сидеть будет не на чем.
Интересно, а когда мальчики вырастают, то они все сразу становятся королями? И почему для маленьких девочек нет никаких карт, разве можно родиться сразу дамой? Правильно, все для этих мальчиков, весь пасьянс как на ладони! И Катя, стелившая с Макаровной постель с завистью оглядывалась на Тереха, безмятежно жующего плюшку на подоконнике.
* * *А если честно, то Терех завидовал наоборот Катьке. Ну, если мамка каждый день попрекает, что два Тереха на один дом ни одна баба не сдюжит, так как быть? Ни один Терех, говорит, еще человеком не был. Интересно, а он чо, разве не старался быть человеком? Стараешься, стараешься, а все зря! Из-за ерунды все срывается. Интересно, а как это у близнецов получается? В штаны дуют потихоньку и все равно человеки! А если он вдруг обоссытся, так крику будет на весь дом!
И засыпая, каждый вечер Терех ворочался на бабкином сундуке, выставленном для него мамкой в коридорчик. Сундук уже был маловат, то голова, то ноги свешивались с него в самый неподходящий момент. Уснуть на нем Терех мог, только свернувшись калачиком, засунув в рот большой палец левой руки. И даже в таком положении он все равно завидовал Катьке, которую водили к Макаровне в хорошенькой шерстяной матроске. Ну, почему ему мамка из своей юбки матроску не сшила! Сколько ведь просил! Так Таньке своей кофту пошила. А Катькину матроску он вообще-то померил, когда Макаровна на телеграф бегала. Да голова все равно не пролезла, зараза. Интересно, а вот Катьке она – как раз, главное! Несправедливо.
А по пятницам, как только Терех начинал засыпать, сквозь сон раздавалось знакомое противное скырканье в замочке. Это папка пытался открыть дверь. Терех натягивал одеяло на голову, но и укрывшись с головой, он слышал, как папка опять запинается за порожек, опять делает два больших шага нараскорячку и упирается головой в стенку. Потом, пошевелив задом, он закрывает входную дверь. Сволочь. Сейчас будет сопеть и стараться стянуть ботинки. Интересно, а он хоть раз развяжет спьяну шнурки-то? Не-е, так и не развяжет, гнида, потому как решит, что дело это бесполезное, раз ботинки назавтра снова надевать.
Отвернувшись к стенке, Терех ясно представлял дальнейшие события, поскольку видел их в щелку из-под одеяла неоднократно. Вот мамка заверещала: «От самого перегаром тащит, а туда же еще, лезет, сволочь!» Ага, это папка пытается под ее боком на кровати пристроиться. А все равно свалится на пол, прогремит костями, если не сейчас, так под утро.
Конечно, деньги у него на выпивку имеются, а нет, чтобы сыну матроску купить или черепаху! Сволочь! «Я, – говорит, – сынок, в твои годы уже на рынке мотылем торговал!» И в такие ночи Терех с горечью думал, что ему, конечно, так же вот придется, бедному, всю остатнюю жизнь ползать по ночам в ботинках, потому что его, как папку, никто не любит, и матроски ему, конечно же, не видать.
В одно поганое утро Тереха разбудил дикий мамкин визг: «Терех, Терех! Иди сюда! Иди сюда гаденыш!» Заспанный Терех вышел к мамке на кухню. В облупившейся раковине, нависшей над коробом с картошкой, среди горы не вымытой с вечера Танечкой посуды, сидел кто-то маленький и черненький. Только приглядевшись, Терех понял, что это крошечный мокрый мышонок. Он протянул руку и взял в кулачок дрожащий от холода комочек. Кран папка так и не починил, ледяная вода все капала и капала на замерзавшую мышку. Интересно, а давно он тут бедует? Мамка, увидев глазенки-бусинки из Терехова кулака, окончательно зашлась в визге. К ней присоединилась и проснувшаяся Танька. «Дави его, Терех! Теперь дави его!» – орали они на пару. А мышка только-только согрелась, и чувствовалось, что наконец-то ей впервые стало хорошо за все хреновое утро, потому что из кулака она даже не рвалась, свернувшись в комочек.