Логово
Когда Джоунас объявил наконец, что пациенту пока не угрожают никакие осложнения, и приказал отвезти его в отдельную палату на пятом этаже, Кен Накамура и Кари Доуэлл решили отправиться по домам. Оставив с пациентом Хелгу и Джину, Джоунас сначала вышел вместе с неврологом и терапевтом в предоперационную, затем пошел проводить их до входных дверей на служебную автостоянку. По пути разговор у них сначала в основном вертелся вокруг Харрисона и процедур, которые он должен будет пройти утром, но потом незаметно перекинулся на не связанные с ним темы: о планах расширения больницы, об общих знакомых – словно они не были свидетелями и участниками чуда, напрочь отметавшего саму возможность обмена такими банальностями.
За стеклянной дверью ночь казалась холодной и неприветливой. Шел дождь. Лужи быстро заполняли все щели и выемки в асфальте и в отраженном свете фонарей на автостоянке выглядели как мириады острых серебристых осколков огромного, вдребезги разбитого зеркала.
Кари прильнула к Джоунасу, поцеловала его в щеку и, прижавшись к нему, на какой-то миг задержалась. Казалось, она что-то хотела сказать, но не нашла нужных слов. Отстранившись от него, она подняла воротник пальто и быстро шагнула в дождь.
Немного помедлив после ее ухода, Кен Накамура проговорил:
– Думаю, вам и без меня ясно, что вы прекрасно смотритесь вместе.
Сквозь залитые дождем стеклянные двери Джоунас молча наблюдал, как она быстрым шагом, почти бегом, направлялась к своей машине. Он бы солгал себе, если бы сказал, что никогда не думал о Кари как о женщине. Высокая, с жестким характером, длинноногая, она тем не менее была очень женственной. Иногда он поражался утонченной изящности ее рук и нежной лебединой шее, казавшейся слишком тонкой, чтобы удерживать ее голову. Она была гораздо умнее и эмоциональнее, чем это могло показаться с первого взгляда. Иначе как бы смогла она пробиться сквозь столько препятствий и избежать стольких подножек, прежде чем ей удалось продвинуться в медицине, всецело пока еще отданной на откуп мужчинам, у которых – правда, не у всех – шовинизм по отношению к женщине, если и не присущ им как людям, является своеобразным, едва ли не обязательным символом веры.
– Вам и предпринимать ничего не надо, Джоунас, просто возьмите и предложите ей руку и сердце, – сказал Кен.
– Но я не свободен, – ответил Джоунас.
– Нельзя же вечно оплакивать Мэрион.
– Но ведь прошло всего два года.
– Да, верно. Но надо же когда-нибудь возвращаться в реальную жизнь.
– Еще не время.
– Когда же?
– Не знаю.
Снаружи, на стоянке, Кари Доуэлл уже садилась в свою машину.
– Не будет же она вас ждать вечно, – сказал Кен.
– Спокойной ночи, Кен.
– Намек понял.
– Ну вот и отлично, – сказал Джоунас.
Невесело улыбнувшись, Кен рванул на себя дверь, и порыв ветра тотчас бросил на выложенный серой плиткой пол алмазную россыпь дождинок. Немного согнувшись вперед против ветра, Кен выскользнул в ночь.
Джоунас повернулся и, пройдя несколько переходов, оказался у лифтов. Нажал кнопку пятого этажа.
Ему незачем было говорить Кену и Кари, что проведет ночь в больнице. Они и так знали, что после более или менее удачной реанимации он всегда там оставался. Для них реанимационная медицина была новым, неизведанным полем деятельности, захватывающей побочной сферой приложения их профессиональных знаний и навыков, способом расширения и углубления их умственного багажа; любой успех приносил глубокое удовлетворение, служил напоминанием правильно сделанного ими выбора профессии, основной целью которой было лечить человека. Но не это считал главным Джоунас. Каждое воскрешение из мертвых было победой в бесконечной битве со Смертью, не просто исцелением, а вызовом, брошенным судьбе, грозящим кулаком, поднесенным к ее лицу. Реанимационная медицина была его любовью, его страстью, открытием самого себя, единственным, что поддерживало в нем желание жить в этом мире, утратившем для него все свои краски и ставшем ему неуютным.
Он разослал свои предложения и ходатайства в различные университеты, предлагая взамен читаемого им на медицинских отделениях курса лекций организовать под его руководством при каждом университете научно-исследовательские группы по реанимационной медицине, причем львиную долю финансирования этих групп он брал на себя. Его хорошо знали и уважали как известного хирурга по сердечно-сосудистым заболеваниям и как крупного реаниматолога, и он был уверен, что получит все, чего добивается. Но ему не хватало терпения. Джоунасу уже мало было заниматься только практической стороной реанимационного процесса. Он хотел глубже изучить эффект воздействия кратковременной смерти на клетки человека, понять механизмы, лежащие в основе свободных радикалов и их нейтрализаторов, испытать на практике свои теории и изыскать новые способы изгонять смерть из тех, в ком она уже успела прочно поселиться.
У медсестер на пятом этаже он выяснил, что Харрисона поместили в палату 518. Это была не одноместная палата, но обилие пустых коек в больнице делало возможным превратить ее в отдельную на все время, которое понадобится для полного выздоровления Харрисона.
Когда Джоунас вошел туда, Хелга и Джина уже заканчивали устраивать пациента, которого они поместили подальше от двери, у забрызганного дождем окна. Они облачили его в больничную пижаму и подключили к нему датчики электрокардиографа с дистанционной телеметрической функцией, способной воспроизводить ритмы его сердца на мониторе, установленном в комнате у медсестер. На стойке у кровати висела капельница, наполненная прозрачной жидкостью, поступавшей в левую руку пациента, на которой явственно проступили следы от уколов, сделанных в вертолете санитарными врачами; прозрачная жидкость содержала обогащенную антибиотиками глюкозу, чтобы предотвратить обезвоживание организма и обеспечить защиту от многочисленных случайных инфекций, которые могут свести на нет все, что было достигнуто в реанимационной. Хелга причесала волосы Харрисона расческой, которую как раз в момент прихода Джоунаса прятала в ящик тумбочки. Джина осторожно накладывала на его веки специальную мазь, чтобы они не прилипали друг к другу, – опасность, которая грозит коматозным пациентам, долгое время пролежавшим с закрытыми глазами, в результате чего у них постепенно затухает деятельность слезных желез.
– Сердце работает как мотор, – сказала Джина, увидев входящего Джоунаса. – Мне кажется, не пройдет и недели, как этот парень снова будет играть в гольф, танцевать и вообще делать все, что ему заблагорассудится. – Она откинула со лба слишком низко нависавшую челку. – Повезло человеку.
– Не будем торопиться с выводами, – охладил ее пыл Джоунас, зная повадки Смерти, способной притвориться, что отступила навсегда, а потом нежданно-негаданно нагрянуть и в самый последний момент вырвать из их рук победу.
Когда Джина и Хелга ушли, Джоунас полностью выключил свет в палате. Освещенная только чуть флюоресцирующим светом из коридора и зеленоватым свечением кардиомонитора комната наполнилась тенями.
Было очень тихо. У ЭКГ отключили звуковой сигнал, и лишь, бесконечной чередой пробегая по экрану, ритмично пульсировали светящиеся линии. Тишину нарушали только отдельные завывания ветра за окном да редкая приглушенная барабанная дробь дождя о стекло.
Джоунас стоял в ногах постели и смотрел на Харрисона. Что знал он о человеке, которому спас жизнь? Единственное, что тому тридцать восемь лет. Рост – выше пяти футов, вес – сто шестьдесят фунтов, шатен, глаза карие. В отличной физической форме.
А что кроется внутри его? Хатчфорд Бенджамин Харрисон. Какой он человек? Честный? Можно ли на него положиться? Верен ли он своей жене? Завистлив ли, жаден ли, отзывчив ли к горю других, умеет ли отличать хорошее от плохого?
Доброе ли у него сердце?
Умеет ли он любить по-настоящему?
В горячке реанимационных процедур, когда дорога́ каждая секунда и требуется сделать слишком много, а времени на это отпущено слишком мало, Джоунас не позволял себе думать о самой главной этической проблеме, с которой сталкивается любой врач, ибо задумайся он об этом, и все его усилия окончатся прахом. Сомневаться и гадать он будет позже, много позже… Мораль предписывает любому врачу стремиться сделать все от него зависящее, чтобы спасти жизнь пациенту, но всех ли надо спасать? Ведь если умирает злой человек, разве не будет более правильным – и этически оправданным – оставить его в когтях Смерти?