Рассказы
Встречались с одногодкой не часто: ей, как и прабабушке, трудно было передвигаться.
— Дружеские союзы не определяются количеством встреч. А если б определялись, самым большим моим другом считался бы дворник: я вижу его почти каждый день, — рассуждала прабабушка.
Ноги ее действительно становились все слабей, а разум — все сильней и острей.
История с Батыем заставила прабабушку убеждать правнука и себя, что выносить приговоры имеет право лишь суд: он располагает всеми фактами и деталями, ему известны смягчающие вину обстоятельства.
— А сколько у Батыя таких обстоятельств! Чуть не с рождения сирота… Грубоват? А у кого было научиться ласковости? Не исключаю, что, увидев, как ты закутываешь мне ноги, он потянулся к добру. Вслух сказал «Выпендреж!», а сам потянулся…
— У меня тоже есть правнук! — не утомлялась повторять Мария Никитична.
Это несоответствие возраста и пылкой эмоциональности прежде вызывало у Игруна нежность и жалость. Ему хотелось заслонить Никитичну, защитить. И то, что это сделал Батый со своими плечами, требовало незамедлительно перед ним извиниться.
— Прости, что не понимал тебя… И несправедливо к тебе относился.
— Прощаю.
Батый растроганно похлопал виноватого по плечу, но длань его оказалась такой, что Игрун помимо воли пригнулся. И удовлетворенно подумал, что сила, которая на миг пригнула его, умеет быть надежной и, если надо, пригибать зло.
Каждый может невзначай кого-то обидеть… Но и перед теми, к кому он был хотя бы мимолетно несправедлив, Игрун извинялся так, будто совершил преступление. Люди норовят избавиться от чувства вины, как от тяжести, а он это чувство не отпускал от себя. И при каждой встрече с Батыем спрашивал:
— Ты не сердишься?
Тот расширял насколько мог монголовидные глаза свои, чтобы сквозь них пробилась его благосклонность…
Полгода Мария Никитична восторгалась… А потом вдруг приковыляла в слезах.
— Что стряслось? — Прабабушка взглянула на одногодку как на правнучку, которую кто-то обидел.
— Батый требует, чтобы я завещала ему квартиру. «Детей у вас никогда не было — значит, и внуков-правнуков негде взять. Вы вот и назвали меня своим правнуком. Я не просил. Подтверждаете?» Сначала ласково уговаривал, объяснял, что от его предложения мне будет лучше: дескать, когда отойду… он все сохранит, как при мне. А после вдруг взорвался!.. Стал перечислять, что для меня сделал. Я говорю: «Спасибо…» А он отвечает: «На спасибо иномарку не купишь!» Я говорю: «У меня есть больная сестра». А он отвечает: «У нее есть своя квартира». Я говорю: «Сестра сможет мою квартиру продать и долго жить на те деньги». А он: «Вы с ней и так уже долго живете!» И сжимает в руке мои документы: «Вот они где!» Один раз, чтобы я перестала спорить, так меня на стул усадил, что плечо до сих пор…
— Что же делать? — неизвестно к кому обратилась прабабушка. — Как поспешно меняем мы свои точки зрения и как легко позволяем себя запутать! Сперва разглядели — и согласились с его прозвищем, потом он прикинулся нянькой — и мы сразу обворожились… А теперь берет на испуг.
— Не берет, а уже взял. Смерти не страшусь, а его… Слышала, его все боятся.
— Я не боюсь, — возразил Игрун.
Он вышел в коридор, а потом, незаметно для одногодок, на лестничную площадку. Спустился во двор… Батый оказался там.
Хилый с виду, беззащитный Игрун сперва взглядом своим, сквозь очки бросил амбалу вызов. А потом четко, почти по слогам произнес:
— Оставь в покое Марию Никитичну.
— Что-о? Что-о, придурок?
— Оставь в покое…
— Извинись! — перебив Игруна, вполголоса приказал Батый. — Ты ведь любишь просить прощения?
— Это ты перед нею встань на колени…
— А тебе-то какое дело? — поспешил проявить свою верность Батыю один из его адъютантов.
— Им, которые на роялях играют, до всего дело, — пояснил Батый. Он был коварней и хитрей этой фразы, но произнес ее нарочно, чтобы его дворовому окружению было понятно. — А ты, придурок, себе заруби: будет как я хочу!
Игрун приподнялся на цыпочках и поднес к носу Батыя фигу.
Батый рассмеялся. От неожиданности.
Игрун возвращался из музыкальной школы… У него была манера задумываться на улице, размышлять на ходу. Он спотыкался, наталкивался на прохожих, а бывало, и на столбы. Как всегда, извинялся: перед прохожими — искренне, перед столбами — автоматически. «Ты же можешь натолкнуться и на троллейбус! — волновалась прабабушка. — Если тебе нужно отвлечься, присядь на скамейку».
У бабушек и дедушек его были другие внуки, родители хронически пребывали в дальних командировках, а прабабушка столь же хронически была для него свободна.
— Отдыхать от жизни — не привилегия, а наказание. От этого наказания правнук меня избавил!
Они одинаково принадлежали друг другу… Просьбы прабабушки исполнялись немедленно, и скамейка, о которой она сказала, сразу же нашлась недалеко от подъезда. По дороге домой Игрун опускался на нее, чтобы призадуматься… о музыке, о гармонии и дисгармонии в окружающем мире. Он был верен не только людям, но и тем предметам, земным пространствам, которые полюбил. В том числе и скамейке вблизи от дома — вылинявшей, с тоже ослабевшими от времени ножками. Он редко обходил ее стороной.
Тот вечер требовал подведения итогов, поскольку утром Игрун поднес фигу к носу Батыя.
Тяжелая крышка необычно огромного люка, что расположился у ножек скамейки, была кем-то сдвинута. Этого Игрун не заметил: он уже погрузился в раздумья. И с рождения плохо видел… Игрун наступил на крышку — она поддалась, люк разинул перед ним свою круглую пасть. И проглотил Игруна… Крышка вернулась на положенный круг — и захлопнулась западня. Игрун ударился головой о металл… Надо было изо всех сил кричать, но сил у него не было. Или он потерял сознание… А может быть, постеснялся…
Книги он начинал читать с последних абзацев: хотел быть уверен, что все кончится хорошо…
1998 г.
«НИКТО НЕ ХОТЕЛ УМИРАТЬ…»
Говорят, отобрать у смерти ее победу нельзя. Но он отбирал. Спасать мертвых — недостижимая цель… Но он ее достигал. Его профессия — загадочная, почти неуловимая для осознания — именовалась тяжеловесным словом «реаниматолог».
Дверь его квартиры снаружи была украшена обманным кожеобразным материалом с неаппетитным названием «дерматин», а изнутри — старой киноафишей «Никто не хотел умирать».
— И не хочет! — утверждала его жена, как бы продлевая во времени сюжет знаменитого фильма.
— Чаще всего действительно не хотят. Но сказать, никто?.. — осмелился однажды полувозразить муж.
— Мы с тобой обязаны думать и говорить, что никто!
И он согласился. Поскольку соглашался со всеми ее мыслями и утверждениями.
И дерматин, необычно простроченный то будто улегшимися на покой, то будто воспрявшими и со сна вскочившими ромбиками, и вросшая в один из тех ромбиков изящная, златообразная табличка — «Профессор А. И. Гранкин», и афиша, отреставрированная, словно художественное полотно, — все это было плодами фантазии Эвелины. Она и таким образом возвышала предназначение мужа, которое считала семейным. То есть и своим тоже… Обивка выдавала себя за кожу, афиша — за картину, а медная табличка — за золото. Людям приходится предпочитать ценностям их имитации: они гораздо дешевле стоят. Но у Эвелины имитации выглядели ценностями.
Она, полуполька-полуукраинка, признававшая в себе лишь польскую кровь, выглядела очаровательной панной, ежесекундно готовой к танцу. А он, умевший возвращать людей с того света, был с виду всего-навсего Аркашей. Но это для тех, кто не вникал в лабиринтные глубины его профессии. Те же, кто вник, затруднялись ответить, привлекателен фасад или нет. Для них это не имело значения: он был кудесником. А если при всем том оставался Аркашей и сутулился, будто стараясь казаться понезаметнее, это лишь оттеняло его значительность.
Эвелина была тщеславна: она повествовала о несусветных схватках мужа со смертью, как об их совместных сражениях. Вроде даже он выступал в роли солдата, а она — полководца: «Я сказала: спасти мы обязаны!», «Я устремила нас на битву, которая казалась уже проигранной…».