Сочинения в четырех томах. Том 2
— И вы, Анна Васильевна, спокойно кушаете, отправив человека в полицию, отдав его ни за что под суд? — сорвалось у меня с языка.
— Значит, по-вашему, прощать воров?! Разводить этих разбойников, чтобы нас перерезали!
— Ничего подобного! Я вовсе не говорю о прощении воров и преступников; я говорю, что в данном случае человека несчастного не следует губить.
— Вы либеральничаете на чужой счет… Я улыбнулся.
— Простите, именно на свой собственный. Едва ли кто-нибудь из вас всех бросился бы в темный парк ловить вора; ведь он мог быть вооружен. Я имел несчастие это сделать. Теперь раскаиваюсь. Вы меня, Анна Васильевна, хотели оскорбить, но я не оскорбился. Я сам раз в жизни в таком положении был. Позволите рассказать?
Глаза всех обратились на меня.
— Пожалуй, рассказывайте, — лениво сказала Анна Васильевна, но в глазах загорелось любопытство.
— Дело было так. Как вам известно, я был несколько лет рабочим и жил, как все рабочие-зимогоры. — Что такое зимогоры? — Само слово показывает: зимой горюют. И действительно, летом работы для нас вдоволь, а зимой или на белильный завод идти себя отравлять, или сидеть в трактире впроголодь, раздетому, разутому, ждать одиннадцати часов, когда выгонят, иногда в тридцать градусов мороза, в одних опорках и рваном зипуне на голом теле. Хорошо, если есть пятак на ночлег, — заплатишь, ляжешь на грязный пол, вытянешься и уснешь. А утром опять в трактир, ждать, пока вечером выгонят. Иногда работа набегала — дрова выкладывать из вагонов, а великим постом лед на Волге колоть. Я раз провалился сквозь лед и пешню упустил. Насилу вытащили меня, а пешня так и пропала. Три дня отработал за нее. Ну вот и сижу я раз в трактире. Дело было после рождества. На улице больше тридцати градусов, а на мне опорки на босу ногу. Вот и одиннадцать часов. Вытолкали нас. Холод, на ночлег денег нет, должен за неделю, и приходить съемщик не велел. Товарищи ушли. Стою я один у дверей, дрожу, не знаю, куда идти. Трактир на углу переулка.
Вдруг мимо меня промчался человек с каким-то узлом и исчез во тьме, а вслед за ним городовой и еще двое, которые сразу схватили меня с криками и повалили. Я ударился головой о камень и потерял сознание. Очнулся на полу в грязном квартале, рядом с пьяным человеком. Тускло горел ночник. На столе лежал кусок хлеба. Голова болела, совершенно пустой желудок. Решетка не доходила до потолка, я перелез и взял хлеб и, стоя, с жадностью начал есть. Тут только и сообразил, что произошло со мной, как меня поймали, понял, что я, благодаря ошибке, могу пропасть, погибнуть. Я осмотрелся. Городовой на скамье и пьяный за решеткой удивительно в тон храпели.
Я притворил дверь на улицу — храп продолжался. Я вышел, тихо затворив за собой дверь, и пошел по пустой улице.
Ударили к заутрене. Я вошел в слабо освещенную церковь и простоял до утра, молясь от всей души. Я был спасен, как оказалось потом, от каторги. В рыночном трактире только и было разговора о побеге арестанта из квартала, что арестант этот был пойман за ограбление женщины, которая на извозчике везла узел с платьем. Впоследствии, дня через два, весь трактир знал грабителя, беглого сибиряка, который пропивал деньги, вырученные от продажи на базаре двух женских шуб. Знали об этом все, кроме полиции.
Вскоре после этого случая я написал отцу, чтобы он мне выслал денег, и, получив сто рублей, оделся и уехал домой, бросив изучать трущобный мир, который чуть меня не погубил.
Едва я успел окончить свой рассказ, как послышались быстрые шаги в саду. Кто-то бежал к нам. Дамы испугались. К террасе подбежал сторож.
— Господин, помогите… выручите. Человек-то, которого вы отправили, убег от нас и зубы мне разбил.
— Убежал… Не поймали?
— Нет, как есть убег!
— Ну, слава богу, — вырвалось у Анны Васильевны.
Сторожу дали на чай, пообещали не жаловаться, что он упустил арестанта.
Впоследствии другой сторож сознался, что сторожа отпустили пойманного, не находя его виновным и выпив вместе бутылку лафита.
— Уж и кислятина, чего только пьют господа. И воровать-то не стоило, — оправдывался перед дворником сторож.
ЧАС «НА ДНЕ»
Посмотрев пьесу Горького, я вздумал вчера подновить впечатление.
Был сырой, туманный вечер.
Особенно ужасны такие туманные, сырые вечера в ночлежных домах, битком набитых бродячим народом, вернувшимся кто с поденщины, кто «с фарта» в мокрой обуви и сыром платье. Все это преет, дает удушливый пар — дышать нечем!
И вот я в центре Хитровки, в доме Кулакова с его рядом флигелей на обширном дворе, напоминающем двор 3-го акта пьесы Горького.
Спускаюсь вниз, в подвальный коридор-катакомбу среднего флигеля.
Направо и налево крепкие двери с обозначением нумеров и количества ночлежников.
Общие камеры.
Отворяю дверь.
Сквозь туман видны разметавшиеся фигуры, нары по обеим сторонам с расположившимися ночлежниками и уходящие вглубь высокие, крутые своды, напоминающие тюрьмы инквизиции.
Точь-в-точь такие же, какие видел я накануне на сцене Художественного театра.
Только здесь они чище: выбелены начисто.
Совсем не то, что я видел здесь лет 20 тому назад, когда этот дом принадлежал Ромейко.
Тогда вот была трущоба!
Освещенные теперь, коридоры тогда были полны непроглядного мрака, изломанные лестницы носили на себе следы крови…
Из того времени мне вспомнился случай в этом доме, пришедший мне на память во время третьего акта «На дне», когда Васька Пепел убил мужа Василисы.
Я был тогда репортером и, собирая материал, часто бывал на Хитровке. Я сидел в трактире «Каторга» в доме Ярошенко.
В «Каторгу» вошел оборванец и громко заявил:
— В Ромейкином доме кого-то… пришили… за приставом побежали.
Тогда несколько человек поторопились рассчитаться с половыми и вышли.
Первый выбежал сидевший ко мне спиной рыжий здоровяк с нахлобученной шапкой, из-под которой все-таки просвечивала кожа, на одной стороне головы не успевшая еще обрасти волосами.
— Беги уж, зеленые ноги, я отдам! — улыбнулась его дама сердца и выбросила на стол трешницу.
Я стремглав бросился в дом Ромейко.