Современные болгарские повести
Тогда я вдруг понимаю, что мальчик и цапля действительно стоят на месте, стараясь приблизиться друг к другу — как животное, рассеченное на две половинки, старается снова их соединить, — а это я начал медленно удаляться от них, и удаляться навсегда.
Но как же это я буду удаляться от них? Куда?
Радослав Михайлов
Расшатавшийся мир
Прежде чем судьба окликнула его по имени, этот человек жил мирно, растительной жизнью, знал маленькие радости и огорчения да свой крестьянский труд, в котором все было ему известно от начала и до конца.
После большого сражения у Бычьего болота рота капитана Каракачанова оцепила село. Всю вторую половину дня жандармы пропьянствовали с кметом [11] в управе, а вечером пошли рыскать по настороженному селу, арестовали человек десять как возможных ятаков [12] Начо, два дня и две ночи их допрашивали, самых подозрительных отправили на телеге под конвоем в город, остальных, посиневших от побоев, отпустили, а отца Начо и еще две семьи партизан выслали в Делиорман. По селу прошел слух, будто опустевшие дома высланных сожгут, однако выполнение этой угрозы откладывалось. Пока телега, мобилизованная у соседей, ждала, когда отец Начо вынесет узел с вещами — больше ему ничего не разрешили взять, — Ефрем, втянув голову в плечи, вытаращив глаза, дико и озадаченно смотрел через плетень; ему жалко было старого дядю, и в то же время злобная радость вскипала в его душе. Когда старик мелкими шажками шел к калитке, скривившись набок под тяжестью узла, он увидел племянника, окликнул его: «Ефрем! Ефрем!» — и, подойдя поближе, клятвенным шепотом наказал ему беречь дом, не забывать, что они — кровная родня, что бы там ни случалось между ними, потому что ему теперь уже не вернуться — его дело гиблое, раз его засылают на край света. Потом старик просунул руку сквозь плетень и подал ему ключ, а Ефрем взял и от удивления и растерянности ничего не смог ему сказать, кроме: «Ладно, дядя».
Неделю спустя пришло сообщение о смерти старика.
Было начало июня, жаркого месяца с длинными днями, с рассвета и до темноты полными страшных событий, событий во всем мире, отзвуки которых леденящим дыханием обдавали село. Жандармская рота отбыла, пригрозив, что еще вернется жечь дом, но пока дом стоял — ладный, красивый, запертый на ключ, и Ефрем утром, встав с постели, и вечером перед сном находил себе дело у плетня и все на него посматривал. Наконец, он не вытерпел. Улучил время, когда ни жена, ни соседи не могли его видеть, и в сумерках пробрался в дом, чтобы осмотреть его изнутри. Дом был большой, построенный лет десять назад из обожженного кирпича, крытый марсельской черепицей, с тремя просторными комнатами; на стенах висели фотографии и полки с книгами, наваленными в беспорядке, — их оставил Начо, уходя в партизаны. «Если есть бог… — подумал Ефрем, погружаясь в жаркие волны своей мечты, — если есть бог…» Когда пришло сообщение о смерти дяди, он застыл на месте с раскрытым ртом: не иначе как перст судьбы…
На другой день он встретился с Начо.
Дикое неуемное желание завладеть дядиным домом погнало его с мотыгой на плече вроде бы покопаться в собственном винограднике, а на самом деле — чтобы разведать и дядин виноградник, как он уже разведал его дом; ему хотелось пощупать своими руками и этот виноградник, который не выходил у него из головы, дразнил и соблазнял. Ступив на межу, он забросил мотыгу на свою сторону и, озираясь, жадно зашагал по дядиной земле среди недавно обрезанных лоз, увешанных молодыми гроздьями. Когда он заглянул в шалаш, оттуда пахнуло человечьим духом, и его пробрала дрожь. Никаких следов не было заметно, в углах лежали кучи желтой соломы, на вид давно никем не тронутой, и все же знойно пахло человеком. А что если Начо здесь? Ефрем повернул назад, то и дело оглядываясь на шалаш, который подбирал июньскую тень под свои покатые стены, похожие на полы женского сукмана. Поспешно и встревоженно, как вор, заметивший, что за ним следят, он пересек межу, чтобы укрыться в собственном винограднике, когда из-за ближнего куста шиповника послышался голос: «Ефрем! Ефрем!» — и на меже встал молодой парень в брезентовой куртке, затянутый ремнем, на котором висели револьвер и две гранаты. У Ефрема зазвенело в ушах. Небритый, страшный на вид, парень смотрел на него с суровой усмешкой; его левая рука висела на бинте, перекинутом через шею. «Иди сюда! — сказал он хриплым голосом лесного жителя. — Не бойся!» Он сказал это тихо, но для насмерть перепуганного Ефрема его голос прозвучал как приказ судьбы, и он подчинился. Подойдя к кусту, он увидел Начо, лежавшего, опершись на локоть, на теплой траве в тени от куста, такого худого и бледного, что он едва его узнал. Перед его грудью, на земле, лежал автомат с железным прикладом. Несколько секунд они молча вглядывались друг в друга, как будто им надо было многое сказать без слов, потом Начо кивнул, приглашая его сесть рядом, коротко и строго кивнул и, часто дыша и покашливая, рассказал, что был ранен в бою у Бычьего болота («Ты, верно, слышал, брат?»), что в легких у него две пули, и он едва ушел живым, раны гноятся, нужны лекарства, бинты для перевязок, еда, а ничего нет, он уже десять дней так бедствует, потому что все окрестные села после боя оцеплены, а его ятаки арестованы. Небритый, худой, бледный, как солома, Начо пробуждал жалость, страх и отвращение, и в том мире, в котором он пытался выжить, не было ни места, ни времени для пустых слов. «Короче говоря, — продолжал Начо, — мне нужна помощь, брат, мне худо, я остался без связи, тебя мне сам бог послал, а то бы я сгнил тут заживо…» Ефремовы глаза прыгали по сторонам, сердце колотилось, ему хотелось крикнуть со всей мочи и со всей мочи бежать куда глаза глядят, но он чувствовал себя так, словно его привязали веревкой за шею.
— Вы здесь одни? — спросил он, облизнув губы.
— Это не имеет значения, — бросил резко и сердито парень с рукой на бинте, стоявший немного в стороне, сбоку от Начо.
В лесу крикнула сойка, и парень бесшумно двинулся по меже к низким дубкам. Ефрем медленно перевел дух, медленно и тихо, чтобы не было слышно. Лихорадочные глаза двоюродного брата пронизывали его насквозь, рука Начо лежала на прикладе автомата.
— Хлеб запрещено выносить, — прошептал Ефрем, помолчал и добавил: — Дядю выслали, а потом пришло сообщение о его смерти.
— Так, — сказал Начо после короткого молчания, как будто все знал или обо всем догадывался, а если и не знал, происшедшее было очень далеко от него. — Тебя не забирали, а?
— Нет. Кмет Костадинов вызывал меня еще осенью, когда прошел слух, что ты ушел в лес, и отпустил. Я ему рассказал про поле, что за Бекировым колодцем…
И упоминание о поле не имело для Начо никакого значения.
— Откуда этот кмет? — спросил он.
— Откуда-то из-под Врацы. Раньше был на новых землях, потом сюда назначили.
— Как он себя ведет?
— Бабник и пьяница, а так не вредный.
— Ночной патруль назначается?
— Ага. Когда и меня вызывают, дремлем в управе у телефона. Полевые сторожа больно стараются.
— Выйдешь на рассвете, — сказал Начо так, словно они уже обо всем договорились. — Раз жандармы убрались из села, и полевые сторожа не станут стараться. Принесешь бутылку сливовицы, пару-другую старых чистых рубах для бинтов, котелок куриной похлебки и хлеба, побольше хлеба.
— Начо!
— Не бойся, братишка! Если выживу, придет время, я тебя не забуду. Сам понимаешь, что значит для меня твоя помощь. А дело уже идет к концу. Этим гадам недолго осталось бесчинствовать, скоро подожмут хвост, и тогда мы им покажем! — Начо задохнулся и закашлялся глухо и глубоко, словно отрывал кусочки от своего легкого, лицо его посерело. Когда кашель его отпустил, он помолчал немного, улыбнулся и добавил: — Тебя никто не подозревает, все знают, что ты враждовал с моим отцом. Ты должен помочь мне, брат!