Современные болгарские повести
Неожиданно тот парень снова вышел из-за куста. Тень его появилась раньше, чем послышались шаги.
— Я, — забормотал Ефрем, — я…
— Вот здесь оставишь еду, — сказал Начо, не слушая его.
— И смотри, чтобы никто тебя не видел, — строго предупредил парень.
Коротким жестом руки Начо отослал его и глухо закашлялся; больше говорить было не о чем.
* * *На обратном пути Ефрем шел так быстро, будто за ним гнались, время от времени спрашивая себя, как если б он только проснулся, с ним ли это случилось, или страшное свидание с Начо ему приснилось, озирался, оглядывая пустое поле, и ждал, что вот-вот услышит выстрелы, лязг оружия и увидит зеленые кители за межами. Дыхание со свистом вылетало из его груди, он вдыхал воздух часто-часто, а его все не хватало, еще немного, и он рухнет замертво на землю… «Оставишь еду под кустом…» Почему, Начо? Ты ранен, я понимаю, но я-то в чем провинился, мне-то за что под обух идти? Не бывать этому! Только захлопнув за собой дверь своего домишки, Ефрем, взмокший от пота, сообразил, что забыл мотыгу на винограднике. Пропади она пропадом! Он снял крышку с горшка, стоявшего на кирпичах возле очага, — фасолевая похлебка была сварена и подперчена, кукурузный хлеб испечен и завернут в полотенце, чтобы отмякла корочка, а жена ушла пасти корову. Ефрем выкурил цигарку при закрытой двери, успокоился и вышел во двор.
Только он посмотрел на дядин дом, как перед его глазами опять всплыл Начо — лежит в тени от куста, опершись на локоть, — но теперь, на расстоянии, этот образ его не пугал — вокруг все было знакомо, привычно, мирно. «Начо, братишка!» — простонал Ефрем, обожженный жалостью, которая неведомыми путями пришла к нему только сейчас, и враз решил, что надо отнести ему еду, невозможно не отнести, как он оставит родного человека, тяжело раненного, попавшего в такую беду! И это внезапное решение вновь представило все в таком страшном свете, что у Ефрема сердце оборвалось и на мгновенье подкосились ноги. Он шумно вздохнул, скрутил новую цигарку из клочка газеты и долго выбивал огнивом искру из кремня, унимая дрожавшие руки; наконец успокоился, сделал короткую затяжку и опять уставился на дядин дом.
Глаза его подернулись дымкой, он смотрел словно сквозь прозрачную завесу, за которой все казалось смягченным и зыбким. «Экой домина! После этого кровососа дом остался совсем новый, три большие комнаты и отдельный погреб, а сын его помирает на меже, простреленный двумя пулями… — Ефрем отшвырнул щепку, попавшуюся ему под ноги. — Пропади он пропадом, этот дом! Человеку ничего не нужно, кроме куска земли метр на два. Начо, братишка, я отнесу тебе еду, головы не пожалею!» У Ефрема защипало глаза, он вытер их, бросил недокуренную цигарку и, повернувшись спиной к дядиному дому, нырнул под навес. Из сплетенных, оставленных на семя кукурузных початков он оторвал один, накрошил его в миску, кликнул кур и высыпал зерна на сухую землю. Куры тут же забыли про свою птичью лень и, растопырив крылья, с жадностью кинулись к зернам. Ефрем подманивал их все ближе и, наконец, схватил одну, остервенело клевавшую у самых его ног. Остальное было проще простого. Он отрубил ей голову на чурбане, поставил кипятить воду и успел ощипать курицу до возвращения жены.
Утаить от жены то, что он задумал, было невозможно: похлебку должна была сварить и заправить сырым яйцом она, хлеб замесить — она, рубашки достать из сундука и выстирать, если потребуется, тоже она. Когда он рассказал ей в чем дело — умолчал только о тяжелом состоянии Начо, — жена так испугалась, что кусок застрял у нее в горле. «Ты рехнулся, — наконец выговорила она, — господь отнял у тебя разум!» — «Начо — человек, — смущенно ответил Ефрем, — не то что его отец…» — «Господи милостивый, а о детях ты подумал?» Жена запричитала, сидя перед миской с постной фасолевой похлебкой, дети — оба малыши — удивленно уставились на мать, Ефрем вспылил, крикнул, чтоб она замолчала, не пугала детей, и жена примолкла. Но как только дети выбежали из дома на улицу, она снова взялась причитать и, пока не сварилась курица, все бранила мужа. Потом замесила тесто и ушла в огород — ей не сиделось на месте. А Ефрем выгнал корову, чтобы попасти ее еще возле реки.
Эта корова, белой масти, с большими коричневыми пятнами, была его богатством. Скоро ей предстояло впервые телиться, ее большое отвисшее вымя обнадеживало хозяина. Он прогнал смирное животное по небольшой улочке, выходившей к реке — река протекала возле самого села, — и пустил пастись, а сам с серпом в руке отправился нарезать травы на межах возле огородов. Занимаясь всем этим, он почти не думал о тяжелом деле, которое ему предстояло сделать на другой день утром, а если мысль о нем и приходила ему в голову, он с легкостью ее отгонял. Невдалеке паслись небольшие отары, возле которых одиноко торчали пожилые крестьяне: после нашествия жандармов люди старались не собираться вместе — каждый опасался другого. Нарезав травы, Ефрем посидел в тенечке под ивой и, когда солнце опустилось низко над горизонтом, погнал корову домой.
Жена готовилась сажать тесто в печь. Она, видимо, была сильно расстроена, ее костистое загорелое лицо застыло в страхе, и когда Ефрем вошел, она смерила его долгим взглядом, словно оценивая, чего он стоит. «Ефрем…» — заговорила она, но он не стал дожидаться ее вопроса. «Слушай, жена, политика меня не интересует, но Начо мне сродный брат, каждый на моем месте помог бы, зверем надо быть, чтобы не помочь, человек помирает…» Он спохватился, что сказал больше, чем хотел. «Так уж плох?» — спросила жена. «Не держится на ногах, десять дней голодал…» — «Господи милостивый!» Женщина разровняла тесто на круглом медном противне и сунула в раскалившуюся печь. Они помолчали, слушая, как гудит огонь, «Ефрем, старый жмот помер, чтоб ему не видать добра и на том свете, если и Начо помрет, дом останется нам, больше некому…» — «Это точно, — отозвался он, — а ему, видно, не выкарабкаться». — «Так он плох, а?» — «Совсем плох, двух слов не может сказать, не задохнувшись». Женщина перевела дух, открыла без всякой нужды дверцу печки, огонь отбросил медные блики на ее скулы. «Ну что ж, иди тогда, снеси ему поесть, может, и поправится, ну, а если помрет…» — «И если выживет, он добра не забудет, — подхватил Ефрем, — так он мне и сказал: помоги мне, брат, придет время, я тебя не забуду». Женщина стала тихонько всхлипывать.
Скоро, весело гомоня, прибежали дети, мать их умыла, накормила и уложила спать. Загнала кур в курятник, заперла корову, бросив в ясли свеженарезанной травы, а потом, когда вынула хлеб из печи и завернула, чтоб отмяк, они вдвоем долго молча сидели в темноте возле догорающей печки. Когда совсем стемнело и в притихшем селе смолкли редкие вечерние звуки, оба сразу поднялись, вышли из дома и при бледном свете восходящей луны повернули к завалившемуся плетню, который отделял их от дядиного двора. «Ключ взял?» — спросила жена, и муж ответил: «Взял». Живя простыми общими заботами и общими надеждами, они не сознавали, что и мысли у них одинаковые и что их взаимное согласие служит опорой каждому из них. Раздвинув плетень, они пролезли между поперечными жердями и долго прислушивались: дом был заперт властями, любое соприкосновение с ним воспрещалось. Потом Ефрем сунул ключ в замок, висевший на филенчатой двери. Внутри было темно, но они осмотрели комнаты, сначала большую, потом две поменьше, широкие прямоугольники окон светлели в ночной тьме, озаренные молодой луной. Как беспокойная тень, женщина мелькала то в одной комнате, то в другой, и Ефрем услышал ее частое дыхание и прерывистый шепот: «Вот тут поместим детей, слышишь, на двух кроватях, места хватит…» — «Хватит, — ответил он глухо, — и на трех детей хватит…» — «Разрази тебя господь!» — воскликнула она от избытка чувств.
Налюбовавшись на дом в косых полосах лунного света и словно опьянев от этого, они вышли и заперли его снаружи. «Завтра заглянем в амбар, — сказал муж, — зерно у него взяли, но кадушка отрубей, может, и осталась где-нибудь в углу…» — «Чтоб ему и на том свете добра не видать», — проворчала жена. Они легли спать рядом с давно уснувшими детьми. «Если дом останется нам, то и виноградник останется, и поле…» — промолвила жена после долгого молчания. «Это точно, — согласился муж, — все останется». — «Господи милостивый!» — вздохнула она и умолкла.