Стихотворения и поэмы. Дневник
Часть 22 из 40 Информация о книге
«Так дурно жить, как я вчера жила…»
Так дурно жить, как я вчера жила, —в пустом пиру, где все мертвы друг к другуи пошлости нетрезвая жарасвистит в мозгу по замкнутому кругу.Чудовищем ручным в чужих домахнести две влажных черноты в глазницахи пребывать не сведеньем в умах,а вожделенной притчей во языцех.Довольствоваться роскошью беды —в азартном и злорадном нераденьеследить за увяданием звезды,втемяшенной в мой разум при рожденье.Вслед чуждой воле, как в петле лассо,понурить шею среди пекл безводных,от скудных скверов отвращать лицо,не смея быть при детях и животных.Пережимать иссякшую педаль:без тех, без лучших, мыкалась по свету,а без себя? Не велика печаль!Уж не копить ли драгоценность эту?Дразнить плащом горячий гнев машини снова выжить, как это ни сложно,под доблестной защитою мужчин,что и в невесты брать неосторожно.Всем лицемерьем искушать беду,но хитрой слепотою дальновиднойнадеяться, что будет ночь в садуопять слагать свой лепет деловитый.Какая тайна влюблена в меня,чьей выгоде мое спасенье сладко,коль мне дано по окончаньи днястать оборотнем, алчущим порядка?О, вот оно! Деревья и рекаготовы выдать тайну вековую,и с первобытной меткостью рукапривносит пламя в мертвость восковую.Подобострастный бег карандашаспешит служить и жертвовать длиною.И так чиста суровая душа,словно сейчас излучена луною.Терзая зреньем небо и леса,всему чужой, иноязычный идол,царю во тьме огромностью лица,которого никто другой не видел.Пред днем былым не ведаю стыда,пред новым днем не знаю сожаленьяи медленно стираю прядь со лбадля пущего удобства размышленья.Варфоломеевская ночь
Евгении Семёновне Гинзбург
Я думала в уютный час дождя:а вдруг и впрямь, по логике наитья,заведомо безнравственно дитя,рожденное вблизи кровопролитья.В ту ночь, когда святой Варфоломейна пир созвал всех алчущих, как тонокбыл плач того, кто между двух огнейеще не гугенот и не католик.Еще птенец, едва поющий вздор,еще в ходьбе не сведущий козлёнок,он выжил и присвоил первый вздох,изъятый из дыхания казненных.Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни кормидитя твое цветочным млеком меда,в его опрятной маленькой кровиживет глоток чужого кислорода.Он лакомка, он хочет пить еще,не знает организм непросвещенный,что ненасытно, сладко, горячовкушает дух гортани пресеченной.Повадился дышать! Не виноватв религиях и гибелях далеких.И принимает он кровавый чадза будничную выгоду для лёгких.Не знаю я, в тени чьего плечаон спит в уюте детства и злодейства.Но и палач, и жертва палачаравно растлят незрячий сон младенца.Когда глаза откроются – смотреть,какой судьбою в нём взойдет отрава?Отрадой – умертвить? Иль умереть?Или корыстно почернеть от рабства?Привыкшие к излишеству смертей,вы, люди добрые, бранитесь и боритесь,вы так бесстрашно нянчите детей,что и детей, наверно, не боитесь.И коль дитя расплачется со сна,не беспокойтесь – малость виновата:немного растревожена деснамолочными резцами вурдалака.А если что-то глянет из ветвей,морозом жути кожу задевая, —не бойтесь! Это личики детей,взлелеянных под сенью злодеянья.Но, может быть, в беспамятстве, в раю,тот плач звучит в честь выбора другого,и хрупкость беззащитную своюоплакивает маленькое горловсем ужасом, чрезмерным для строки,всей музыкой, не объясненной в нотах.А в общем-то – какие пустяки!Всего лишь – тридцать тысяч гугенотов.«В том времени, где и злодей…»
Памяти Осипа Мандельштама
В том времени, где и злодей —лишь заурядный житель улиц,как грозно хрупок иудей,в ком Русь и музыка очнулись.Вступленье: ломкий силуэт,повинный в грациозном форсе.Начало века. Младость лет.Сырое лето в Гельсингфорсе.Та – Бог иль барышня? Мольба —чрез сотни вёрст любви нечеткой.Любуется! И гений лбазастенчиво завешен чёлкой.Но век желает пировать!Измученный, он ждет предлога —и Петербургу Петроградоставит лишь предсмертье Блока.Знал и сказал, что будет знаки век падет ему на плечи.Что может он? Он нищ и нагпред чудом им свершенной речи.Гортань, затеявшая речьнеслыханную, – так открыта.Довольно, чтоб ее пресечь,и меньшего усердья быта.Ему – особенный почёт,двоякое злорадство неба:певец, снабженный кляпом в рот,и лакомка, лишенный хлеба.Из мемуаров: «Мандельштамлюбил пирожные». Я радаузнать об этом. Но дышать —не хочется, да и не надо.Так, значит, пребывать творцом,за спину заломившим руки,и безымянным мертвецомвсё ж недостаточно для му́ки?И в смерти надо знать бедутой, не утихшей ни однажды,беспечной, выжившей в аду,неутолимой детской жажды?В моём кошмаре, в том раю,где жив он, где его я прячу,он сыт! А я его кормлюогромной сладостью. И пла́чу.