История и фантастика
Нам удалось ненадолго посадить на московский престол царя — вернее, проходимца, — и какое-то время мы трясли Кремль и всю Россию. И дотрясли до смуты: разве это не было для тех времен великой победой? Я уж не говорю о Вене и Батории. Разумеется, история приучила нас к битвам, о которых потом можно было сказать только одно: мы храбро сражались. Не было недостатка и в геройских пинках под зад. Во всей нашей истории, почитай, только одно восстание закончилось успехом — великопольское. Все остальные — гекатомба и кровавая бойня.
Меня, однако, не вдохновляет наше прошлое. Его надо знать, пони мать, каким-то образом относиться к нему. Но спокойно. Нет необходимости особо переживать. В нашей истории нет таких событий, которые стоило бы занести на черные страницы из-за их особой трагичности. И наоборот — в ней не случилось ничего такого, что стоило бы записать на золотых страницах и ставить алтари. У нас была такая же история, как у любой страны, — были взлеты, были падения, порой нас преследовали страшные неудачи. Но ошибка была в истоках: мы неудачно выбрали религию. Ведь если бы не контрреформация, не было бы и разделов. Мы потеряли свободу из-за Рима, из-за папства, заставившего нас поднять знамя контрреформации.
— Я понимаю, что обращаюсь к вам немного как к историософу…
— Я всего лишь историк-любитель, а не ученый.
— В этом тоже можно найти хорошие стороны — историк наверняка не решился бы высказывать рискованные утверждения, ибо ему этого не позволила бы методология. А вы…
— А я могу позволить себе поразмышлять, потому что я дилетант. И таково мое право. Не скрываю, многие исторические факты я знаю из литературы, а не из научных работ. И мне этого вполне достаточно. (Смеется.) Я не анализировал научные источники по поводу Бородина, так как читал Толстого. Не вникал в монографии битвы при Ватерлоо, потому что знаю «Отверженных» Гюго, где она совсем неплохо описана. А как был взят Иерусалим, я знаю из «Крестоносцев» Коссак-Щуцкой.
— Однако я все время пытаюсь понять, почему Польша породила так мало крупных стратегов и государственных деятелей. Не кажется ли вам, что это какой-то синдром?
— Вы загоняете меня в угол. Действительно, на такой вопрос ответить трудно. Я живу с неким синдромом, грузом польскости, важной частью нашей культуры. И Бог с ним. Но, ё-моё, он вовсе не давит на нас! По крайней мере я не чувствую себя таким уж полонофилом. Этот груз — багаж — польские легенды и одновременно антилегенды, потому что за мою жизнь все неоднократно менялось: героев низводили до роли предателей, реакционеров из черной сотни, а проходила еще минута — и их вновь возносили на пьедесталы. Я еще помню, как меня в школе учили, что Пилсудский был агентом немецкой разведки. В определенной степени нас искалечили, и, быть может, поэтому я так осторожно ставлю оценки. Если б мне довелось писать о каком-нибудь знаменитом муже, я бы неплохо прожил, создавая фабулу на базе противоречивых, неоднозначных событий. С писательской точки зрения, это было бы мне интересно. Именно такой метод повествования об истории мне близок. Зато я не люблю ни усаживать на золотой трон, ни отливать в бронзе. А вот изображать роль случая в истории, стечение обстоятельств или ситуаций, требующих выбора, мне интересно.
— Согласны ли вы с тем, что у нас государственные деятели и политики таковы, каково общество? Что они в какой-то степени представляют собой отражение нашего духовного и нравственного облика?
— Государственные деятели становятся таковыми случайно. Это результат каприза владыки либо сиюминутной человеческой амбиции. Мнение, что, каковы политики, таково и общество, отдает метафизикой. А между тем метафизики-то в этом нет ни на грош. Наверняка.
— Какое-то время назад вышла книга Эндрю Нагорски «Конечная станция — Вена», посвященная гитлеризму. Автор — как-никак журналист из «Ньюсуик» — поставил вопрос четко: Гитлера породил немецкий народ, или наоборот — Гитлер сформировал общество «под себя»?
— И по-вашему, это не отдает метафизикой? На мой взгляд — жутко. Ведь гитлеризм был случаем, историческим изгибом, прочно обусловленным конкретными историческими факторами. Да, говорят о немецкой ментальности. Однако, боюсь, рассуждая таким образом, мы чересчур поддаемся стереотипам, летим на них, как мухи на мед.
— Я спросил об этом Нагорски. Он ответил, что, по его глубочайшему убеждению, субъекты такого типа просто появляются на общественной арене сами по себе и подчиняют себе массы.
— Я тоже так считаю. Конечно, должна существовать благоприятная почва для появления таких личностей. Имен многих из них мы наверняка не знаем, поскольку они не занесены в анналы. Однако я верю в то, что в определенные исторические моменты единицы либо группы единиц в состоянии сколотить приверженцев, захватить власть или хотя бы стать властителями душ. Хорошо было бы знать механизмы таких процессов и уметь их расшифровывать. Тогда в случае надобности можно было бы легко найти противоядие. Увы, политика показывает, что дело обстоит иначе.
— Увы. И тогда порой бывает приятно спрятаться в литературе. Интересно, как начинался ваш роман с фэнтези? О детских увлечениях мы уже говорили: Брэдбери, Лем, Гаррисон. А когда и в каком виде вы открыли для себя фэнтези?
— Долгое время фантастика существовала в нашей стране в формате упомянутого «Проникающего в скалы», то есть классической жесткой НФ. Первой прочитанной мною книгой фэнтези был Толкин. Впрочем, тогда я твердо верил, что он — единственный в своем роде, и произведений такого типа больше нет. Конечно, иногда мне на глаза попадались цветные обложки с изображениями каких-нибудь голых баб в ажурных лифчиках, драконов с фаллическими формами, замков на скалах и где-то сбоку — рыцарей с мечами, но я считал это мусором. Однако, помню, однажды я купил в Амстердаме книгу Урсулы Ле Гунн, чтобы почитать вечером в отеле. Правда, это был трехтомный цикл, но я купил только один том. На пробу и ради экономии. В результате я чуть свет помчался в магазин за вторым и третьим томами. И тут подумал: «Ага, эта чертова фэнтези — не только Толкин». Однако уверенности по-прежнему не было, и я гораздо чаще покупал классическую НФ, в основном авторов так называемой «новой волны» — Желязны, Эллисона, Спинрэда, Делани. Это чтение позволило мне определить свой путь и сформировать концепции, которые уже тогда возникали у меня в голове.
— Значит, когда вы дебютировали, то о польской фэнтези еще почти ничего не знали?
— Когда я писал рассказ на конкурс «Фантастики», то был глубоко убежден, что стану единственным, кто затронет эту тему, и даже если кто-то знает фэнтези, то наверняка этим жанром не занимается. Мне по наивности моей казалось, что все рассказы будут написаны в традиционном стиле, и, следовательно, в них будут летать на космолетах и стрелять из бластеров в зеленых человечков. Причем известно, что человечки эти будут именно зеленого цвета исключительно из цензурных соображений — вообще-то мы стреляли в красных. О том, как я ошибался, я узнал много позже, когда кто-то из тогдашней редакции «Фантастики» сказал, что около девяноста процентов присланных рассказов были именно фэнтези. Той, которая «дракон, меч и голая баба».
— Вы дебютировали в зрелом возрасте, тем самым врываясь в очень молодую среду. Ведь именно из таких писателей складывался круг авторов фэнтези. Что вы чувствовали? Вас не удручал синдром олдбоя?