Другая машинистка
Нет, хотя вид у него всегда взъерошенный, я вполне уверена, что с гигиеническими навыками у лейтенанта все в порядке. Он имел привычку, заговаривая со мной, опираться на стол, и я обратила внимание, что от него пахнет мылом «Пирс». Однажды я заметила, что этот сорт мыла вроде бы предпочитают дамы; лейтенант сильно покраснел и, кажется, обиделся, хотя я ничего такого не подразумевала. Отвечать на мое замечание он не стал и потом две недели ко мне и близко не подходил. Мылом «Пирс» от него больше не пахло. Потом как-то раз наклонился над моим столом – со мной не заговорил, молча забрал распечатку, – и я почуяла запах другого мыла, имитацию аромата кожи и дорогих сигар.
С лейтенантом-детективом мне не нравится работать, к примеру, потому, что он обычно расследует убийства, и всякий раз, когда он зовет меня в камеру для допросов, мне, скорее всего, предстоит фиксировать на стенотипе показания подозреваемого душегуба. И в голосе лейтенанта, в отличие от сержанта, не слышно попытки извиниться. Порой мне даже мерещится в его тоне вызов. С виду-то он решителен и деловит – и все же.
Они считают нас слабым полом, но учитывают ли мужчины тот факт, что нам, женщинам, каждое признание приходится выслушивать дважды? То есть сначала я работаю на стенотипе, а затем перепечатываю на обычной машинке, поскольку скоропись мужчины читать не умеют. Для них значки на рулоне, выползающем из стенотипа, все равно что египетские иероглифы. Я могу печатать и перепечатывать такие истории сколько угодно, и моя женская чувствительность страдает не так сильно, как опасаются мужчины, хотя вникать в подробности, как кто-то кого-то зарезал или забил насмерть, и в самом деле не очень-то приятно, особенно перед обедом или ужином. Понимаете, вот в чем беда: едва задержанный перестанет запираться и решит облегчить душу, ему непременно требуется наглядно живописать тот кошмар, который он сотворил. Я человек высоконравственный и отнюдь не склонна смаковать подобные детали, хотя и не желаю обнаружить свое отвращение при лейтенанте-детективе: он-то, безусловно, сочтет это слабостью женской конституции. Уверяю вас, моя конституция выдержит.
И конечно, когда двое выслушивают подобные признания, между ними возникает особого рода близость, а мне не доставляет удовольствия делить эти минуты с лейтенантом-детективом. Жертвами убийц, которых допрашивает лейтенант-детектив, зачастую оказываются женщины, и почти всегда выясняется вдобавок, что перед окончательной расправой негодяй успел всласть поиздеваться над несчастной. Когда я записываю признание арестанта, который жесточайше прикончил молодую женщину, мне чудится, будто в комнате не хватает воздуха, и я ловлю на себе взгляд лейтенанта-детектива: едва доходит до наиболее изощренных надругательств, лейтенант холодно присматривается ко мне. Словно я объект наблюдения, научного эксперимента или психологического опыта – из тех, про которые нынче только и слышно. Я сижу, печатаю, стараюсь вовсе не замечать начальника.
И все же в отличие от сержанта, который по-настоящему печется обо мне, лейтенант-детектив не слишком-то беспокоится, как бы я не услышала такого, что может смутить мой чистый девичий ум. Честно говоря, я толком и не пойму, что он надеется прочесть на моем лице. Вполне возможно, ждет, когда же я потеряю сознание и рухну на стенотип. Кто знает, с них станется: может, он об заклад побился с кем-нибудь из полисменов. Но мы живем в современном мире, где у женщин полно хлопот, не хватало еще поминутно грохаться в обморок, и лучше бы лейтенант-детектив, при всех его современных манерах, перестал ошалелым щенком таращиться на меня и предоставил мне делать мое дело. Потому что я делаю его очень хорошо. На обычной машинке я печатаю 160 слов в минуту, на стенотипе – до трехсот. И в целом я равнодушна к исповедям, которые приходится стенографировать и расшифровывать. Как и сама металлическая машинка, я здесь всего лишь устройство точной записи. Моя обязанность – составить официальный беспристрастный отчет, который в свое время представят в суд. Мой долг – записывать то, что со временем приравняют к истине.
Разумеется, не следует давать волю гордыне и похваляться своей выносливостью. Однажды, выходя из камеры для допросов, я окликнула лейтенанта-детектива – вышло громче, нежели я хотела:
– Я, знаете ли, не размазня!
– Простите, не понял?
Он остановился, обернулся, смерил меня взглядом с ног до головы, снова как ученый, наблюдающий за объектом эксперимента. Он даже подошел чуть ближе, словно мы собирались поговорить по душам, и вновь от него пахнуло мылом с намеком на сигары и хорошо выделанную кожу. Я выпрямилась, слегка откашлялась и постаралась донести до него свою мысль – на этот раз уверенно и внятно:
– Я сказала, что я не размазня. Меня все это не пугает. Ничто не пугает. К истерике я не склонна. Можете не приносить с собой на допрос нюхательные соли.
Последнюю фразу я пустила в ход ради вящего эффекта: на самом деле мы не держим в участке нюхательные соли, да и никто в наши дни их при себе не держит. И я тут же пожалела об этом мелодраматическом высказывании: оно как раз и выставляло меня истеричкой.
– Мисс Бейкер, – начал было лейтенант-детектив, но на том и запнулся. С минуту он пристально всматривался в мое лицо, потом вдруг встряхнулся, словно его внезапно разбудили, и выпалил: – Я совершенно убежден, что вы способны и глазом не моргнув выслушать показания Джека-потрошителя.
И не успела я достойно ответить на эту реплику, лейтенант-детектив развернулся и был таков.
Не уверена, хотел ли он сделать комплимент. Работая бок о бок с десятками полицейских, я научилась различать сарказм и вполне допускаю, что лейтенант позволил себе позубоскалить. О Джеке-потрошителе я мало что знаю. По слухам, он на редкость ловко обходился с ножом.
Больше в присутствии лейтенанта я эту тему не затрагивала. Обычная, более-менее предсказуемая жизнь участка шла своим чередом: сержант соблюдал перемирие с лейтенантом-детективом, а лейтенант-детектив, в свой черед, был со мной вежлив, но обходился без многословия.
И так мы жили вполне ладно, пока не появилась другая машинистка.
* * *Едва она переступила порог, явившись на собеседование, я поняла: происходит что-то необычное. В тот день она вошла в участок очень тихо, очень спокойно, и все же я почувствовала: это затишье в глазу бури. Темный зрачок в средоточии непостижимой стихии, где в опасных пропорциях смешиваются жар и холод. Вокруг нее все было обречено измениться.
Вероятно, обозначать ее как «другую машинистку» не совсем точно: другие машинистки в участке были всегда. Я – одна из трех. Кроме меня была сорокалетняя Айрис с вытянутым лицом, острым подбородком и серыми птичьими глазами. Каждый день она меняла разноцветные галстуки. Айрис всегда охотно соглашалась поработать сверхурочно, и в участке это ценилось. («Преступники не отдыхают по воскресеньям и в праздники», – говаривал сержант.) Что же до семейного положения, замужем Айрис не бывала, да и вряд ли думала об этом.
А еще Мари, во многих отношениях противоположность Айрис. Мари кругленькая, веселая, слегка прихрамывает: в детстве омнибус проехался ей по левой ноге. Не достигнув и тридцати, Мари успела дважды побывать замужем: первый муж сбежал от нее с девчонкой из кордебалета. Мари так и не сумела отыскать его и оформить развод по всем правилам и, махнув рукой на юридические тонкости, взяла и вышла за другого, некоего Хорэса, который добр к ней, вот только все хворает подагрой. Мари работала в участке, потому что не питала иллюзий, будто Хорэс ее обеспечит. Она сентиментальна и вышла замуж по любви, хотя заведомо было ясно, что подагра все чаще будет удерживать Хорэса в постели. За спиной Мари парни грубовато шутили: с ее искалеченной левой ногой и распухшими от подагры ногами мужа им только чертов вальс отплясывать. Разумеется, в лицо Мари никто такого не посмел бы сказать, но она неглупа и прекрасно знала, о чем перешептываются коллеги, однако давно решила делать вид, будто ничего не замечает. Ради легкого духа товарищества она готова была пойти на небольшие жертвы, и в результате всем нравилось работать с ней.