Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
Петр Криницын был второй и меньшой сын известного сановника того времени, только нынешней зимой вернувшийся из за границы с братом, куда они под руководством l'abbé Musard были посыланы отцом для окончания блестящего воспитания. Оба молодые человека по своему положению и воспитанию обращали на себя внимание тогдашнего света.>
* № 7 (рук. № 49).
Пишу о том времени, которое еще [244]цепью живых воспоминаний связано с нашим, которого запах и звук еще слышны нам. Это время первых годов царствования Александра в России и первых годов могущества Наполеона во Франции.
Время [245]между французской большой революцией и пожаром Москвы, то самое время, когда революция [246]эта перестала быть идеей и стала силой, уже не спорившей, не доказывавшей, но материально дававшей себя чувствовать каждому, как [247]подземный огонь, переставший светить, но начавший разрушать беспричинно и бессмысленно, как это казалось людям того времени, [248]то время, когда карта Европы перерисовывалась каждые две недели различными красками, голландцы, бельгийцы, итальянцы и маленькие немецкие народцы решительно не знали, какому политическому богу кланяться, в то время, когда маленькой человечек, в сереньком сертучке и круглой шляпе, с орлиным носом, коротенькими ножками, маленькими белыми ручками и умными глазами, воображал себе, что он делает историю, тогда как он был только самый покорный и забитый раб ее, когда этот человечек старался раздуваться в сообразное, по его понятиям, величие положения и, несмотря на умную и твердую натуру, [249]при первом прикосновении земного величия, человеческой лести и поклонения, потерял свою умную голову и погиб, [250]надолго еще оставаясь для толпы чем то страшным и великим.
Видали вы ребенка, которого посадил старый кучер рядом с собой на козлы и позволил ему держаться за вожжи, воображая, что он правит лихой и могучей тройкой. Кони бегут быстрее и быстрее, дорога скользит под ногами, топот сливается в один одуряющий гул, брызги летят из под копыт, ветер режет лицо, развевает волосы и срывает шапку, дух захватывает; милому мальчику весело, он боится, но перенимая у ямщиков, представляет вид лихого, покрикивает, махает рученками. [251]Бедняжке кажется, что он всё делает, что он единственная причина быстроты, с которой несется тройка, он смутно верит этому, но с презрением и гордостью поглядывает на воза и пешеходов, и [252]несется всё шибче и шибче, прохожий любуется на бедного мальчика и похвалами разжигает его, но лошади несутся [253]еще шибче, мальчику жутко, он закрывает глаза, и старый кучер берет вожжи, «Довольно, будет с вас, барин», и кучер остановил лошадей, «а вы подите к нянюшке».
«А правда, что я так правлю, как самый лучший ямщик! Лучше всех на свете?»
«Правда, правда. Ступайте, будет».
[254]То самое время, когда у нас в России человечка с маленькими ручками и орлиным носом звали Буонапарте, как научили нас тому эмигранты, составлявшие украшение наших гостиных, когда в дипломатических актах называли его «cet homme», [255]когда отвращение к святотатцу, осквернившему престол святого Лудовика и мученика Лудовика, соединялось с презрением к нему, в то время, когда после убеждения, что он не посмеет... он вдруг посмел схватить в чужом городе, невинного и влюбленного, счастливого юношу и велел во рву убить его, как собаку, за то, что юноша этот был родня королю мученику. То время, когда le duc d'Enghien и la catastrophe, le meurtre, l’abominable meurtre d’Ettenheim [256]был на устах каждой чувствительной особы высшего круга, в то время, когда молодой, любезной, красивой монарх Александр I [257]решил устроить судьбы Европы, остановить les envahissements de cet homme, [258]заключил союз с Австрией и решил, что, победив Буонапарте, [259]в победе нельзя было сомневаться, французам будет предоставлена свобода избрания того образа правления, который они найдут для себя лучшим, и купленные имения эмигрантов останутся в руках владельцев. Всё было тонко предвидено. Опять ехала другая тройка навстречу и правил ей опять не тот кучер, которого все видели на козлах, а всё тот же старый, старый старик, везущий по своему и правящий миром со времен Алкивиадов и кесарей. [260]
Но не Наполеон и не Александр, не Кутузов и не Талейран будут моими героями, я буду писать историю [261]людей, более [262]свободных, чем государственные люди, [263]историю людей, живших в самых выгодных условиях жизни, [264]людей, свободных от [265]бедности, от [266]невежества и независимых, людей, не имевших тех недостатков, которые нужны для [267]того, чтобы оставить следы на страницах летописей, но глупой человек не видит этих следов, не выразившихся в мишурном величии, в книге, в важном звании, в памятнике, он видит их только в дипломатическом акте, в сражении, в написанном законе. [268]Он видит их только в том насильственном зле, которому суждено нарушать спокойное течение человеческой жизни, и он записывает эти события в свою летопись, воображая себе, что он пишет историю человеков. Люциан Бонапарт был не менее хороший человек, чем его брат Наполеон, а он почти не имеет места в истории. Сотни жирондистов, имена которых забыты, были еще более хорошие люди. Сотни и тысячи не жирондистов, а простых людей Франции того времени были еще лучшими людьми. И никто их не знает. Разве не было тысяч офицеров, убитых во времена войн Александра, без сравнения более храбрых, честных и добрых, чем сластолюбивый, хитрый и неверный Кутузов?
Разве присоединение или неприсоединение папской области к французской империи на сколько-нибудь могло изменить, увеличить или уменьшить любовь к прекрасному работающего в Риме художника? Или изменить любовь его к отцу и к жене? Или изменить его любовь к труду и к славе?
Когда с простреленной грудью [269]офицер упал под Бородиным и понял, что он умирает, не думайте, чтоб он радовался спасению отечества и славе русского оружия и унижению Наполеона. Нет, он думал о своей матери, о женщине, которую он любил, о всех радостях и ничтожестве жизни, он поверял свои верованья и убеждения: он думал о том, что будет там и что было здесь. А Кутузов, Наполеон, великая армия и мужество россиян, — всё это ему казалось жалко и ничтожно в сравнении с теми человеческими интересами жизни, которыми мы живем прежде и больше всего и которые в последнюю минуту живо предстали ему.
Историки — les chroniqueurs des fastes de l'histoire [270]— видят только выступающие уродства человеческой жизни и думают, что это сама жизнь. [271]