Ad astra (К звездам)
Вот, а потом кайзер бежать. Тогда я прослышал, что Франц теперь в Берлине; я поверил, что истина есть, что мы не все загубили ради гордыни, поскольку теперь стало ясно: осталось недолго, а Франц в Берлине, безопасность, от фронта далек.
- А потом наступил нынче утро. Приходит письмо, почерк матери, которого я не видел уже семь лет, и на конверте величать меня "барон". Франц убит немецким зольдат, застрелен, когда ехал на свой лошади по улице в Берлине. И пишет так, словно она все забыла, потому что женщины могут все забывать ошен быстро, поскольку для них нет реальность - истина, справедливость, - нет ничего, что нельзя было бы обнять в руки, что не могло бы умереть. Тогда я сжигаю все мои документы, все бумаги, фотографию жены и сына, которого я еще не видел, уничтожаю жетон с личным номер и срываю знаки различия с кителя... - Рука его метнулась к воротнику.
- Вы хотите сказать, - проговорил Блэнд, - что возвращаться не собирались? Почему же не воспользовались тогда пистолетом - сохранили бы своему правительству аэроплан?
- Самоубийство есть только для тела, - сказал немец. - Тело ничего не решает. Тело нет важность. Дано, чтобы держать чистым, по возможности.
- Это всего лишь комната в гостинице, - вставил субадар. - Всего лишь объем, в котором мы какое-то время укрываемся.
- Уборная, - сказал Блэнд. - Сортир.
Полицейский встал. Тронул немца за плечо. Комин пристально смотрел на немца.
- Ага, признал, что мы вас побили, - сказал он.
- Да, - сказал немец. - Наше время пришло первый, потому что мы были больны тяжелее всех. Следующий черед придет вашей Англии. И тогда она поправится тоже.
- Не смей говорить "моей Англии", - сказал Комин. - Моя страна Ирландия. - Он повернулся к Монигену. - Ты сказал "мой поганый король". Не смей говорить "мой поганый король". В Ирландии нет королей с тех времен, когда правил Ур Нил {6}, благослови Господь его рыжую волосатую задницу.
Строгий, подтянутый немец слабо махнул рукой.
- Вот видите! - сказал он, ни к кому не обращаясь.
- Победивший теряет то, что обретает побежденный, - сказал субадар.
- И что теперь будете делать? - спросил Блэнд.
Немец не ответил. Сидел, словно аршин проглотив - лицо болезненное, повязка безупречна.
- А вы что будете делать? - спросил Блэнда субадар. - Все мы - что мы будем делать? Сегодня все поколение, воевавшее в этой войне, убито. Но мы этого еще не понимаем.
Все посмотрели на субадара: Комин, выкатив налитые кровью свиные глазки, Сарторис, белея своими ноздрями, откинувшийся на стуле Блэнд вялый, невыносимый, чем-то напоминающий избалованную дамочку. За плечом немца стоял тот, из военной полиции.
- Похоже, вас это здорово заело, - сказал Блэнд.
- Вы что - не верите? - сказал субадар. - Подождите. Поймете сами.
- Ждать? - вскинулся Блэнд. - Думаю, в последние три года у меня не с чего было завестись такой привычке. Да и в предыдущие двадцать шесть лет. А что до того было, не помню. Разве что тогда.
- Ну так, значит, и ждать не придется, - сказал субадар. - Ничего, поймете. - Серьезно и спокойно он оглядел всех нас. - Те, кто уже четвертый год там в земле гниют, - взмах коротенькой, толстой руки, - нет, они не мертвее нас.
Снова полицейский тронул немца за плечо.
- К чертовой матери, - сказал он. - Давай-ка двигаться, старина. - Тот обернулся, и мы все поглядели на двоих французов, офицера и сержанта, стоявших у нашего столика. На какое-то время все застыли. Словно все жучки вдруг обнаружили, что их траектории совпали, и уже не нужна больше эта бесцельная дерготня, да и вообще никаких движений больше не нужно. Откуда-то из глубины, куда не доставал алкоголь, во мне начал всплывать, подниматься к горлу твердый, жаркий шар, как в бою, когда знаешь, что вот-вот что-то случится, и наступает миг, когда думаешь: "Вот. Вот оно, теперь все за борт, теперь ты можешь просто быть. Вот оно. Вот". В общем, это даже довольно приятно.
- Мосье, почему здесь этот? - сказал офицер. Мониген глянул на него, дернулся вместе со стулом назад и вбок и завис с опорой на напряженные мышцы бедер, словно это ступни, и на разложенные по столу локти. - Почему допускаете неприятность для Франции - а, мосье?
Кто-то успел схватить Монигена, пока он вставал; это был американец из военной полиции, он оказался за спиной Монигена и удерживал его за плечи, не давая окончательно подняться.
- А-а-а-дну минутку, - повторял полицейский, - а-аа-дну минутку. Прилипшая к верхней губе папироска подпрыгивала в такт его словам, а повязка на рукаве выпятилась на всеобщее обозрение. - Тебе-то какое дело, лягушатник? - сказал он.
Позади офицера с сержантом сгрудились другие французы и та старуха. Она все пыталась пробиться сквозь окружившую нас толпу. - Это мой пленный, сказал полицейский. - Я с ним куда хочу, туда и пойду, и сидеть он там будет столько, сколько я пожелаю. Вопросы будут?
- По какому праву, мосье? - осведомился офицер.
Он был долговязым, с худым, трагическим лицом. В тот момент я еще заметил, что один глаз у него стеклянный. Неподвижный, застывший придаток лица, казавшегося еще более безжизненным, чем этот фальшивый глаз.
Полицейский глянул на свою повязку, затем перевел взгляд опять на офицера и похлопал по пистолету, который теперь болтался внизу, у его бедра.
- Куда хочу, туда с ним и пойду, хоть через всю вашу помоечную страну. Приведу его в ваш поганый сенат и президента ему еще стул уступить заставлю, а ты будешь локти кусать, пока я не вернусь, чтобы сшибить с тебя соплю.
- А-а, - сказал офицер. - Янки! Сбесился, собака. - Он сказал это сквозь зубы: "сссбака", и ни единый мускул не дрогнул на его безжизненном лице, вид которого сам по себе стоил любого оскорбления. Позади него хозяйка принялась выкрикивать по-французски:
- Бош! Немчура! Побили! Все чашки, все блюдца, стаканы, тарелки - все, все! Я тебе покажу! Специально сберегла их на этот день. Восемь месяцев после бомбардимана хранила в ящике, и вот настал мой час! Тарелки, чашки, блюдца, стаканы, все, чем за тридцать лет обзавелась, все побили, побили одним махом! А мне каждый стакан обошелся в пятьдесят сантимов, мне теперь перед клиентами стыдно, им-то ведь...