Свет в августе
Лениво и сухо скрипит и громыхает немазаное, рассохшееся дерево и металл: трескучие оглушительные раскаты разносятся за полмили над знойной сосновой одурью и безмолвием августовского дня. Мулы плетутся мерно, в глубоком забытьи, но повозка словно не движется с места. До того ничтожно ее перемещение, что кажется, она замерла навеки, подвешена на полпути -невзрачной бусиной на рыжей шелковине дороги. До того, что устремленный на нее взгляд не может удержать ее образа, и зримое дремотно плывет, сливается, как сама дорога с ее мирным, однообразным чередованием дня и тьмы, как нить, уже отмеренная и вновь наматываемая на катушку. До того, наконец, что кажется, будто этот вялый, оглушительный звук ничего не означает и доносится из какого-то пустячного, ерундового места, отдаленного больше, чем расстоянием: морок, блуждающий в полумиле от собственных очертаний. "Так далеко слыхать, когда самой еще не видать", -- думает Лина. Думает о себе так, словно опять едет, -- думает все равно как ехала полмили до того, как влезла в повозку -- до того, как повозка подъехала к месту, где я ждала, а потом, когда слезу с повозки, она полмили все равно как со мной будет ехать. Ждет, уже не следя за повозкой, а мысль течет досуже, быстро, плавно, полная безымянных добрых лиц и голосов: Лукас Берч? Спрашивала, говоришь, в Покахонтасе? Эта дорога? В Спрингвейл. Обожди тут. Скоро повозка будет в ту сторону, докуда едет -- подвезет Думает: "А если он до самого Джефферсона едет, Лукас меня услышит прежде, чем увидит. А потом увидит меня и разволнуется. И двоих увидит прежде, чем вспомнит".
Сидя на корточках в тени конюшни Уинтерботома, Армстид и Уинтерботом видели, как она прошла по дороге. Они сразу увидели, что она молодая, беременная и нездешняя.
-- Интересно, откуда это у ней живот, -- сказал Уинтерботом.
-- Интересно, издалека ли она его несет, -- сказал Армстид.
-- Видать, навещала кого-то в той стороне, -- сказал Уинтерботом.
-- Да нет, видать. А то бы я слышал. И там, в моей стороне, никого у ней нет. Тоже слышал бы.
-- Видать, не просто так гуляет, -- оказал Уинтерботом. -- Не такая у ней походка.
-- Не долго ей одной гулять, будет ей попутчик, -- сказал Армстид. Женщина уже удалялась -- медленно, со своей набрякшей очевидной ношей. Она словно бы и не взглянула на них, когда проходила мимо -- в выгоревшем синем балахоне, с пальмовым веером и узелком в руках. -- Не из ближних мест идет, -- сказал Армстид. -- Ишь как потопывает, -- верно, порядком отшагала, и еще шагать да шагать.
-- Видать, навещала кого-то в наших краях, -- сказал Уинтерботом.
-- Да нет, пожалуй. Я бы слышал, -- сказал Армстид. Женщина шла. Не оглядывалась. И медленно ушла из виду -- налитая, обстоятельная, неутомимая, как сам набирающий силу день. Ушла и из их беседы, и, может быть, даже -- из их сознания. Ибо, чуть подождав, Армстид сказал то, что надумал сказать. Он уже дважды заявлялся сюда -- приезжал за пять миль на повозке и с бесконечной неторопливостью и уклончивостью своего племени по три часа сидел на корточках в тени сарая и поплевывал -- для того, чтобы сказать это. Предложить Уинтерботому цену за культиватор, который Уинтерботом хотел продать. И вот Армстид посмотрел на солнце и предложил цену, которую предложить задумал, лежа в постели три дня назад. -- Я знаю одного в Джефферсоне, который отдаст за такую цену, -- сказал он.
-- Так ведь брать надо, -- сказал Уинтерботом. -- Дешевка-то какая.
-- Ну да, -- сказал Армстид. Сплюнул. Снова посмотрел на солнце и встал. -- Да-а, видать, домой пора собираться.
Он влез в повозку и разбудил мулов. Вернее, привел их в движение -потому что только негр поймет, спит мул или проснулся. Уинтерботом дошел с ним до забора и облокотился на верхнюю слегу.
-- Да, брат, -- сказал он. -- За такие деньги я сам бы взял. А ты не возьмешь -- провалиться мне, коли я сам его не куплю за такую цену. А не хочет ли тот хозяин пару мулов своих отдать за пятерку? Нет?
-- Ну да, -- говорит Армстид. Он правит; повозка предалась уже ленивому перемалывающему мили громыханию. Он тоже не оглядывается. Но и вперед, должно быть, не смотрит -- потому что женщины, сидящей в канаве у дороги, не видит до тех пор, пока повозка не вползает почти на самый верх. В тот миг, когда он узнает синее платье, он не может понять, заметила ли она вообще повозку, и уж совсем никому не понять, взглянул ли он сам на нее хоть раз, когда без малейших признаков перемещения они медленно приближались друг к другу по мере того, как оглушительно вползала на косогор повозка в ауре тягучей, осязаемой дремы и рыжей пыли, по которой лунатически мерно ступали мулы, изредка позвякивая сбруей, вяло прядая заячьими ушами, -- и по-прежнему ни спят ни бодрствуют, когда он наконец натягивает вожжи.
Из-под блекло-синего чепца, полинявшего не от воды и мыла, она смотрит спокойно и любезно-молодая, миловидная, бесхитростная, доброжелательная и живая. Она еще не шевельнулась. Под балахоном того же блекло-синего цвета тело ее грузно и неподвижно. Веер и узелок лежат на коленях. Она без чулок. Босые ступни на дне канавы -- сдвинуты. Жизни в них ничуть не больше, чем в тяжелых, пыльных мужских башмаках, которые стоят рядом. В замершей повозке сидит Армстид, сутулый, с выцветшими глазами. Он видит, что кромка веера обшита тем же блекло-синим, что на чепце и платье.
-- Далеко ли идешь? -- спрашивает он.
-- Да вот, хотела засветло еще малость пройти, -- отвечает она. Она встает и поднимает башмаки. Медленно Я неторопливо выбирается на дорогу, идет к повозке. Армстид не спускается на землю, чтобы помочь. Только удерживает мулов, пока она грузно перелезает через колесо и кладет башмаки под сиденье. Повозка трогается.
-- Спасибо вам, -- говорит она. -- Уморилась -- на ногах-то.
Кажется, Армстид и не посмотрел на нее ни разу открыто. Однако он уже заметил, что обручального кольца у нее нет. Теперь он на нее не смотрит. Повозка снова предается ленивому громыханию.
-- Издалека ли идешь? -- спрашивает он.
Она переводит дух. Это даже не вздох, а спокойный выдох -- как бы спокойного изумления.
-- А и впрямь конец немалый. Я иду из Алабамы.
-- Из Алабамы? С этакой тяжестью? Где же семья твоя?