Театральный бинокль (сборник)
— Ну и не связывайся, Валя. Кто тебя заставляет связываться-то? Кто к тебе лезет с услугами? Чего ты так нервничаешь?
— Ничего... Ты лучше обратись к своему пахану — пусть Сашку разыщет.
— Он и так старается... Запросы сделаны во все концы, по всему Союзу.
— А если его убили?
— Типун тебе на язык, Валя... Нет, нашли бы.
— Значит — убежал? От тебя- убежал! Слушай, Надька, зачем тебе нужен муж, который убегает? Зачем?
— Затем, чтоб найти и спросить: зачем? И все...
— Ага. Ясно. Но это не женский ответ. Это ты ради красного словца... А сама, если найдешь его — вцепишься мертвой хваткой, на цепь прикуешь к двуспальной кровати.
— Да ну тебя, в самом деле. Чего ты такой злой? Что я тебе сделала плохого? Ведь сам сказал, что не любишь меня...
— Не люблю.
— Ну, а если не любишь — зачем так волнуешься?
— Дура. Мне Сашку жалко. Представляю — жить с тобой...
— Откуда ты знаешь? Я люблю его, люблю! И он меня любит.
— Ой, не надо.
— Ты что, не веришь? Не веришь? — и она опять подошла чрезмерно близко, схватила меня за руку. — Пойдем, покажу...
— Что ты покажешь?
— Пойдем!
— Не хочу я к тебе идти.
— Все его стихи — посвящены мне. Ты не знал?
— Нет... не знал. И не верю.
— Так вот, я тебе говорю: все стихи — а их миллион, целая груда, гора бумаги — все это посвящено мне! И он не порвал их, не сжег... мне оставил! Так и написал: «Любимой Наде — посвящаю все это».
— Врешь ты! Врешь, пучеглазая!
— Пошли.
И она потащила меня за собой. Через пять минут мы были в ее квартире. Сын Никита спал в детской. В комнате Надежды светился торшер, на ковре лежала раскрытая книга. Мы прошли через зал в маленькую комнату Саши. «Бог ты мой, — быстро подумал я, — четыре комнаты на трех человек!.. Как уютно быть несчастным в такой квартире... Как бы хотел я страдать от великих семейных и прочих передряг — в таком вот комфорте... О, как мучительно-сладко томиться витальной печалью и мировой тоской, раскинувшись в кресле или упав на пушистый ковер... Господи!.. избавь от унижений и зависти! Ты видишь — я даже заблудшему брату своему завидую, ведь ему есть куда вернуться и было откуда уйти... господи! Не окрашивай все мои высокие переживания грязью меркантилизма! Дай мне чистое горе, господи! Дай мне насладиться чистым несчастьем, господи! Дай мне жилплощадь, мой боже! Дай мне пространство, освободи меня из тесной и душной клетки... дай мне квартиру, чтоб было откуда бежать! Дай, дай мне, дай — чтоб было от чего отказаться!..»
— Вот, пожалуйста, — и Надежда распахнула шкаф, и я увидел папки с рукописями, много папок. — А вот — последняя записка, смотри.
На чистом листе — Сашкиным почерком, не подделка! — было написано: «Любимой Наде — посвящаю все это. Прощай, ненаглядная».
— Так вот оно что... — тихо сказал я, и тут же почувствовал ужасную усталость. Мне расхотелось говорить и даже слушать. — Вот, значит, как у вас все романтично... Я тебе просто завидую.
— Тут и про тебя есть, — сказала она.
— Что — про меня?
— Стихи, разумеется. И, разумеется, нерифмованные... — Она развернула один листок и продекламировала: «Близнецы — это просто смешно, в этом что-то комическое Я говорю не о созвездии, а о нас с братом, которого я очень люблю, но которого не могу понять, и он меня тоже не понима...»
— Перестань! — и я вырвал листок из ее рук. — Не кривляйся.
Я молча дочитал: «Брат мой, братишка! Наше сходство нам очень мешает. Мы стыдимся взаимной зеркальности, нам это совсем ни к чему. Мы даже любим одну женщину — глупее нельзя придумать. Зачем мы так похожи — ведь мы такие разные, совсем чужие, чужие, чужие. Как две капли воды. Как две капли крови. Как две слезы».
— Ну, как? — спросила Надя. — Понравилось с т и х о т в о р е н и е?
Я не ответил. Спрятал листок в карман пиджака. Надя не возразила.
Я повернулся и пошел к двери.
— Куда ты? — спросила Надя.
— Домой... куда же еще? Уже поздно.
— Хочешь — оставайся, — тихо сказала она.
Я резко обернулся.
— Не понял... что ты сказала?
Она смущенно улыбнулась.
— Все ты понял, — и подошла ко мне близко, близко. — Никто ни в чем не виноват. Если честно — это я ничего не понимаю.
— Чего ты не понимаешь?
— Ничего. Ведь я люблю Сашку? Люблю. И он меня любит. Любил... И все у нас было нормально... и сын растет умненький, здоровенький... Все у нас есть. А зачем он ушел? Куда? Не понимаю.
— Ну и что? — усмехнулся я. — А я-то тут при чем?
— Останься, — прошептала она, приближаясь, приближаясь, приближаясь, обнимая, замирая, вздыхая. — Останься, Валя... просто так — останься, и все. Не думай — хорошо это или плохо... просто — останься, и все.
— Да ты что?! — и я оттолкнул ее от себя. Мне стадо вдруг страшно, мне почудилось, что передо мной не женщина, а кошмарное ночное чудовище, притворившееся женщиной, коварный оборотень с почти красивыми карими глазами, и мне показалось, что вот сейчас, вот сию секунду она оскалит звериные клыки и накинется на меня, и вопьется в мое горло. — Как ты можешь?.. Как ты можешь так говорить?..
Надя прикрыла глаза, побледнела. Потом открыла глаза, улыбнулась.
— Чудак, я пошутила, — сказала она, улыбаясь притворно. — Я пошутила — а ты и поверил.
Вот как нынче шутят жены наших братьев. Ха-ха.
Серый юмор.
— Спокойной ночи, пучеглазая.
Глядя на крупное загорелое лицо Антона Трофимыча (когда он успевает загореть? Такой деловой, занятой человек... ах, да: на даче, конечно), навею его могучую широкоплечую фигуру, особенно глядя на его огромные руки, широкие кисти, толстые пальцы плотника, — я вдруг подумал, что он, вероятно, давным-давно уж забыл ту конфузную историю с выпитой казенной водкой... ну, конечно же, забыл, разумеется. Зачем он будет долгие годы помнить всякие мелочи и пустяки? Это я — помню. Я — злопамятный и злорадный. Нехороший я человек. А он, мой начальник и благодетель, — он старается ради меня, он не помнит мелких обид и унижений, он просто хочет помочь своему подчиненному.
Мне стало стыдно. Перед ним.
— Вы знаете — я решил отказаться от своей глупой затеи, — сказал я, улыбаясь почти угодливо. — Ну, насчет опекунства... зачем мне эта морока? Пусть будет все так, как мы с вами решили с самого начала. Я готов хоть сегодня переезжать...
— Уже поздно, — сказал Антон Трофимыч, тихонько барабаня толстыми пальцами по столу. — Опоздали, дорогой товарищ.
— То есть как? — растерялся я.
— А вот так, — и он спокойно посмотрел в мои перепуганные глаза. — Перестарались, Валентин Петрович... перемудрили. Я предупреждал. Сами виноваты — упустили такой вариант.
У меня перехватило дыхание.
— Но вы обещали!..
— Обещал. И вы сами виноваты, что я вынужден отказать.
— Как же так?.. Ничего не понимаю.
— Слишком вы неустойчивый элемент, — и главный врач снисходительно улыбнулся. — С вами еще влипнешь в какую-нибудь неприятность.
— Но квартира!.. Ведь старушка лежит у нас?
— У нас, у нас. Не у вас. Не в вашем отделении, слава богу. У нее свой лечащий врач.
— Значит, ее не будут помещать в дом инвалидов?
— Будут, почему же.
— А квартира?
— В квартиру вселяется Семен Семеныч. Завтра переезжает. Дело решенное, местком утвердил...
— Как — утвердил? Когда?
— Да, вот, недавно, — и он посмотрел на часы. — Только что. Все сделано по правилам. Семен Семеныч живет в коммунальной квартире, семья — три человека, так что...
— Но как так, как можно?! Вы шутите, Антон Трофимыч?..
Я чуть не плакал.
— Нисколько не шучу. Я в делах никогда не шучу. Это вы — шутник. У вас то одно, то другое... семь пятниц на неделе. Затеяли дурацкую возню с опекунством!..
— Так я же себя предложил... опекуном-то! Себя — не кого-то! Кому от этого могло быть хуже?
— А вы не подумали, в какое положение ставите Нинель Петровну? При живой-то дочери появляется посторонний человек — и предлагает опекунство! Ах, какой рыцарь! Вы меня извините, Валентин Петрович, но это даже... оскорбительно. Допустить такую бестактность! Когда Нинель Петровна узнала о вашей выдумке, она просто... да ну, что с вами разговаривать? Не поймете. Вроде бы интеллигентный человек, а ведете себя как... дурачок какой-то. С вами, ей-богу, связываться опасно... Короче — все.