Театральный бинокль (сборник)
Да, заявление. Восемнадцать подписей. «Просим незамедлительно принять какие-нибудь меры, ибо в противном случае проживание в одном подъезде с гражданкой такой-то становится чревато непредвиденными конфликтными ситуациями и юридическими последствиями...» Ловко закручено. Все правильно. Подписей — восемнадцать.
— Значит, с вашей стороны нет никаких возражений? — спросил я.
— С моей стороны? — и она музыкально рассмеялась. Чудесный бархатистый тембр. — С моей стороны вы найдете самого активного союзника. Вам просто повезло, Валентин...
— Петрович.
— Валентин Петрович, вам сказочно повезло. Будем откровенны, такие варианты дважды в жизни не выпадают. Так что не теряйте времени даром. Ну, а я — лицо отчасти заинтересованное... ведь Полина Ивановна — моя мать.
— Ах, вот оно что!.. — и я чуть не присвистнул.
— Да, да, это моя мама, — и Нинель Петровна печально вздохнула. — Знаю, знаю... заранее знаю все, что вы можете обо мне подумать.
— А что я могу, подумать? — растерялся я, потому что, ей-богу, ничего еще не успел подумать.
— Ну, как же, — и она, слегка волнуясь, притушила сигарету в керамической пепельнице. — Все это в воздухе летает... Еще бы — оплошная мелодрама: дочь хочет избавиться от матери! Ведь можно и так расценить мою позицию, не правда ли? С обывательской точки зрения — ведь можно и так?
Я пожал плечами.
— Стесняетесь, — усмехнулась она. — Все правильно, вы человек деликатный. Вижу, вижу — сомневаетесь... А вы меня поймите! Поймите, в каком я оказалась дурацком положении...
Я поежился — мне было неловко слушать ее излияния. Зачем она так — передо мной? Ах, да — укольчик рассасывается... наркотическая эйфория.
— Ведь я все перепробовала, — продолжала взволнованно Нинель Петровна. — И по-хорошему с ней, и по-плохому... Она же, мама моя, не простая бабка — она старая учительница, заслуженная... персональная пенсионерка!
— Да, я знаю, — быстро поддакнул я. — Полина Ивановна мне рассказывала. Она очень переживает...
— А разве я не переживаю? — воскликнула Нинель Петровна. — Еще как переживаю. Но что мне с ней делать? Что делать? Ведь нет никакой возможности дальше терпеть... нет сил выносить эту пытку. И потом — она меня элементарно компрометирует. Мне недавно предложили хорошее место, новую должность... говорить пока не буду, чтоб не сглазить. Так вот она, моя мама, написала и в райком, и в горком, и в газету, чтоб меня ни в коем случае не брали на эту работу! Вы представляете?
— Да-а, тяжелый случай, — посочувствовал я.
— И ведь это длится не первый год! Она меня мучает, терзает. Понимаете? Со мной жить не хочет, от любой моей помощи отказывается, соседям житья не дает — всех поучает, наставляет. Пишет на меня жалобы... выдвигает фантастические обвинения...
— А в чем она вас обвиняет?
— Во всем. Смешивает правду и вымысел, дает чудовищные толкования моим невинным поступкам. Обвиняет меня в измене идеалам.
— Каким идеалам? — не понял я.
— Ну, как же... — и она страдальчески скривила губы. — Идеалам добра, справедливости... и так далее. Ох, мама, бедная моя мама. Она живет в своем прошлом, в далекой своей юности. Ей все кажется, что сейчас не семьдесят восьмой — а восемнадцатый!.. И если я, допустим, имею личный автомобиль, для нее это означает подлую измену принципам революционного аскетизма. А если я купила себе пальто с норковым воротником — это, конечно же, символ буржуазного перерождения. А ведь нынче у любой технички, у любой уборщицы — норковый воротник.
— Может, не у любой, — осторожно (или неосторожно?) заметил я. — У моей жены, например, нету...
— Ну, это детали, — отмахнулась Нинель Петровна. — Уу-ух, опять заныло. Проклятые зубы... Так о чем я? Ну да... короче, ничто не помогало. Успокоить ее, мою маму, абсолютно невозможно. Ее надо лечить. Все пишет и пишет. А ведь может такого понаписать, что ай да ну!.. И вот — что с ней делать? Сама она в дом-интернат идти не хочет, вот и пришлось к Антон Трофимычу обращаться. Крайняя мера. Думаете, мне все это легко? Думаете, приятно?
— Конечно, неприятно, — согласился я. — А может, вам к себе ее взять?.. Хотя вы уже говорили...
— Что вы! Она видеть меня не хочет. И ведь не только меня одну обвиняет, она начинает обобщать! — и Нинель Петровна заговорила глуше. — Вы понимаете? Это уже не шутки... Я-то для нее лишь символ всеобщего зла... так сказать, персонификация, что ли... понимаете?
— Не очень, — заметил я неуверенно.
— Короче — другого выхода просто нет. Я давно убедилась — ее мне не переубедить. Но ведь как-то жить надо! Остается единственный выход, как это ни печально... Спасибо Антон Трофимычу — он подсказал мне этот вариант, — и тут она как-то странно улыбнулась, словно забыв на секунду о моем присутствии, я даже насторожился, но быстро сообразил, что обаятельная ее улыбка вызвана сокровенным воспоминанием о моем шефе...
После всех этих официальных визитов я решил сразу идти домой.
Я не пишу сейчас о том, что я думал после беседы с Нинель Петровной. Я не хочу писать о том, что я вообще думал о всей сложившейся ситуации.
Наши мысли ничего не значат. И ничего не стоят.
Только поступки имеют значение. Они — есть. А мысли — текут, иссякают, меняют русло... меняются, изменяются.
Даже эти вот мои раздраженные рассуждения — гроша не стоят. Да и в памяти нашей и чужой остаются одни лишь дела, поступки, жесты, позы, улыбки, гримасы, фразы... А то, что струилось в моем или чьем-то сознании, — пусть даже было это совсем недавно, пусть это было лишь пять минут назад, — но это прошло и забылось. Поэтому я считаю абсолютно излишним и ложным натужно пытаться восстановить свои недавние мысли. Не надо ничего этого. Ведь обязательно же совру. Или запутаюсь.
Если уж я не могу разобраться в путанице собственных, мотивов, как мне проникнуть в чужие замыслы? Да и зачем? Какая для меня разница — искренне ли переживает Нинель Петровна о судьбе больной матери или просто хочет избавиться от нее? Ведь в принципе это ничего не меняет. И не все ли мне равно — с какой целью так расстарался Антон Трофимыч? Уж, конечно, не ради меня... но ведь и его можно понять по-разному. Либо он просто угождает своей «даме», либо хочет меня купить этим благодеянием... я ведь буду теперь вечно ему обязан! Теперь — по его расчетам — мне «совесть не позволит» когда-либо что-либо против него вякнуть. Может, и так. А скорее всего, тут все смешано... ну, конечно же! Как всегда, как обычно...
Но мне-то какое до всего этого дело?
Почему я-то терзаюсь?
Разве на меня падает тень от чужих, пусть даже коварных, замыслов? Ведь сам-то я не плету никаких интриг. Я нуждаюсь в квартире — мне ее предлагают. Так в чем же дело?
Почему я так неспокоен?
Я никого не предал, не обманул. Ситуация абсолютно проста. Чужие соображения меня не касаются.
Ведь все так просто! Так просто...
...Простившись с начальницей ЖЭКа и поблагодарив ее за содействие, я вышел на душную улицу. В кабинете было немного легче дышать. А здесь — предгрозовая, что ли, духота, зной.
И вот я опять иду но центральной площади, приближаясь к своему дому, и встречаю стоящих возле сказочного городка своих близких: маму, Люсю и Надю.
Я здороваюсь с ними, рассказываю о результатах прошедшего дня, узнаю, что нет никаких новостей о пропавшем брате, высказываю свои ничтожные соображения... и вдруг снова чувствую: кто-то смотрит на меня.
Оглядываюсь — никого.
— Что ты вертишься? — опрашивает Люся.
— Да так... показалось.
Не все ли равно, о чем я подумал?
— А мне кажется, — заявляет вдруг мама, — что Сашка просто убежал.
— Как это — убежал? — изумляется Надя.
— А вот так, — настаивает мама, не глядя ни на нее, ни на кого из нас, а глядя на бревенчатую стену крепости. — Я почему-то уверена — он просто сбежал. Материнское чутье подсказывает... и потом — я всегда ждала чего-нибудь такого...
— Чего? — не поняла Надя.